у самого Карозерса Эдмондса — если поверить Карозерсу Эдмондсу, когда пытаешься взять немного лишнего, в смысле наличных или провизии из его лавки. А именно то, что он должен все сделать один: прийти с поля после долгого рабочего дня в самый разгар сева, поставить Эдмондсовых мулов в стойла, задать им корму, поужинать, а потом запрячь собственную кобылу в свою единственную телегу, проехать три мили до самогонного аппарата, ощупью разобрать его в темноте, отвезти еще на милю, в самое лучшее и безопасное место, какое он мог придумать на случай переполоха, воротиться домой к концу ночи, когда ложиться уже не имеет смысла, потому что скоро опять в поле, и, наконец, дождавшись минуты, сказать словечко Эдмондсу; все — сам, потому что два человека, от которых естественно было ждать и даже требовать помощи, напрочь непригодны: жена стара и дряхла, даже если бы он мог положиться — нет, не на ее верность, а на ее осмотрительность, — а что до дочери, то ей хотя бы намекнуть о своем замысле — все равно что звать на помощь самого Джорджа Уилкинса для перевозки аппарата. Лично против Джорджа Уилкинса он ничего не имел, несмотря на досаду в душе и физические тяготы, которым он должен подвергнуть себя, вместо того чтобы спать дома в своей постели. Работал бы Джордж спокойно на земле, которую ему выделил Эдмондс, и был бы женихом для Нат не хуже любого другого, лучше многих негритянских парней из числа ему известных. Но он не допустит, чтобы Джордж Уилкинс или любой другой поселился в этих местах, где он прожил без малого семьдесят лет, — и не в местах даже, а на месте, где он родился, — и стал ему конкурентом в деле, которое он ведет, аккуратно и осмотрительно, уже двадцать лет, с тех пор, как впервые разжег для забавы в какой-нибудь миле от кухонной двери Эдмондса; попросту говоря, подпольно ведет, ибо ему не надо было объяснять, что сделал бы Зак Эдмондс или его сын Карозерс (или сам старик Каc Эдмондс, если на то пошло), узнай они об этом. Он не боялся, что Джордж перебьет ему торговлю, сманит его постоянных клиентов пойлом, которое начал гнать два месяца назад и именует «виски». Но Джордж Уилкинс — дурак, не знающий осмотрительности, рано или поздно он попадется, и десять лет после этого под каждым кустом во владениях Эдмондса, каждую ночь, с рассвета до заката, будет дежурить по помощнику шерифа. Дурак ему не то что в зятья, дурак ему и в соседи не нужен. И если Джордж должен сесть в тюрьму, чтобы исправить это положение, так пускай Джордж с Росом Эдмондсом и решают это между собой.
Но конец уже виден. Еще часок — и он будет дома, доспит, сколько осталось от ночи, а потом опять пойдет в поле, проведет там день и дождется минуты, чтобы сказать Эдмондсу. Может, к этому времени и возмущение утихнет, и побороть останется одну усталость. А поле это его, хотя он никогда им не владел, и не хотел владеть, и нужды такой не имел. Он проработал на нем сорок пять лет, начал еще до рождения Карозерса Эдмондса — пахал, сеял, рыхлил, когда и как считал нужным (а порой вообще ничего не делал, а целое утро сидел у себя на веранде, глядел на него и думал, этого ли ему сейчас хочется), и Эдмондс приезжал на кобыле раза три в неделю, взглянуть на поле, и, может быть, раз в лето останавливался, чтобы дать сельскохозяйственный совет, который он пропускал мимо ушей — не только сам совет, но и голос советчика, как будто тот и рта не раскрыл, — и Эдмондс ехал дальше своей дорогой, а он продолжал делать то, что делал, уже забыв и простив весь эпизод, подчиняясь только срокам и необходимости. И вот пройдет наконец день. Тогда он отправится к Эдмондсу, скажет ему слово, и это будет все равно как если бы он бросил монету в игральный автомат и потянул за рычаг: дальше остается только наблюдать.
Он и в темноте точно знал, куда двигаться. Он родился на этой земле за двадцать пять лет до Эдмондса, нынешнего ее хозяина. Он работал на ней с тех пор, как подрос настолько, что мог проложить плугом ровную борозду; в детстве, в юности и взрослым исходил ее вдоль и поперек на охоте — до того, как бросил охоту; бросил же не потому, что не мог прошагать день или ночь, а просто решил, что ловля кроликов и опоссумов ради мяса не соответствует его положению старейшего — старейшего на плантации и, главное, старейшего из Маккаслинов, хотя в глазах света он происходил не из Маккаслинов, а из их рабов, — ибо годами был лишь немного младше старика Айзека Маккаслина, который жил в городе на то, что благоволил давать ему Рос Эдмондс, а мог бы владеть и землей, и всем, что на ней, если бы были известны его законные права, если бы люди знали, как старик Каc Эдмондс, дед нынешнего, отобрал у него наследство; годами лишь немного младше старика Айзека и, как сам старик Айзек, почти современник стариков Бака и Бадди Маккаслинов, при жизни которых их отец Карозерс Маккаслин получил от индейцев землю — в те времена, когда люди, и черные и белые, были людьми.
Он был уже в пойме. Как ни удивительно, тут немного развиднелось: глухая беспросветная чаща кипарисов, вербы, вереска не стала еще черней, а сбилась в отдельные плотные массы стволов и сучьев, освободив пространство, воздух, более светлые по сравнению с ней, проницаемые для глаза, по крайней мере кобыльего, позволив кобыле зигзагами двигаться между стволов и непроходимых зарослей. Потом он увидел то, что искал — приземистый, с плоской вершиной, почти симметричный бугор, торчавший без всяких на то причин посреди ровной как стол долины. Белые называли его индейским курганом. Однажды, лет пять или шесть назад, компания белых, в том числе две женщины — многие были в очках и все до одного в костюмах хаки, еще сутки назад безнадежно лежавших на полке в магазине, — явились сюда с киркой и лопатами, с банками и флаконами жидкости от комаров и целый день раскапывали курган, и местные — мужчины, женщины, дети — почти все перебывали тут за день и поглядели на них; позже — через два-три дня — он изумится и чуть ли не ужаснется, вспомнив, с каким холодным, презрительным любопытством сам наблюдал за ними.
Но это — позже. А сейчас он был просто занят. Он не