В середине февраля, когда Лизель исполнилось десять, ей подарили старую куклу без одной ноги и с желтыми волосами.
— Все, что мы смогли, — виновато сказал Папа.
— Что ты мелешь? Да ей за счастье и это получить, — вразумила его Мама.
Ганс разглядывал уцелевшую кукольную ногу, а Лизель пока примеряла новую форму. Десять лет означало «Гитлерюгенд». «Гитлерюгенд» означал детскую коричневую форму. Лизель как девочку записали во что-то под названием БДМ.
* * * РАСШИФРОВКА СОКРАЩЕНИЯ * * *
Оно означает Bund Deutscher Mädchen — Союз немецких девушек.
Первым делом там заботились, чтобы ты как следует исполняла «Хайль Гитлер». Затем учили стройно маршировать, накладывать повязки и зашивать одежду. Кроме того водили в походы и на другие такие же занятия. Среда и суббота были установленные дни сборов — с трех до пяти.
Каждую среду и субботу Папа провожал Лизель в штаб БДМ, а через два часа забирал. Об этом они почти не разговаривали. Просто шли, взявшись за руки, и слушали свои шаги, и Папа выкуривал самокрутку-другую.
Только одно тревожило Лизель в Папе — он часто уходил. Нередко вечером он заходил в гостиную (которая заодно служила Хуберманам спальней), вытягивал из старого буфета аккордеон и протискивался через кухню к выходу.
Он шел по Химмель-штрассе, а Мама открывала окно и кричала вслед:
— Поздно не возвращайся!
— Не так громко, а? — оборачивался и кричал в ответ он.
— Свинух! Поцелуй меня в жопу! Хочу — и кричу!
Отзвуки ее брани катились за Папой по улице. Он больше не оглядывался — если только не был уверен, что жена ушла. В такие вечера, остановившись в конце улицы с футляром в руке, он оборачивался, немного не дойдя до лавки фрау Диллер на углу, и видел фигуру, сменившую Розу в окне. На миг его длинная призрачная ладонь взлетала вверх, потом он поворачивался и медленно шел дальше. В следующий раз Лизель увидит его в два часа ночи, когда он будет осторожно вытаскивать ее из страшного сна.
* * *
На маленькой кухне вечера неизменно проходили бурно. Роза Хуберман непрерывно говорила, а для нее говорить, значит — schimpfen.[1]Постоянно что-то доказывала и жаловалась. Спорить вообще-то было не с кем, но Мама умело использовала любой подвернувшийся случай. У себя на кухне она могла спорить с целым миром — и почти каждый вечер спорила. После ужина и Папиного ухода Лизель с Розой обычно оставались на кухне, и Роза принималась за глажку.
Несколько раз в неделю Лизель, вернувшись из школы, отправлялась с Мамой на улицы Молькинга — по состоятельным домам, собирать вещи в стирку и разносить стираное. Кнаупт-штрассе, Хайде-штрассе. Еще пара улиц. Мама принимала и отдавала стирку с дежурной улыбкой, но лишь дверь закрывалась, Роза, уже уходя, начинала поносить этих богатеев со всеми их деньгами и бездельем.
— Совсем g'schtinkerdt, не могут себе одежду постирать, — ворчала она, хотя сама зависела от этих людей. — Этому, — обличала она герра Фогеля с Хайде-штрассе, — все деньги достались от отца. Вот и проматывает на дамочек и выпивку. Да на стирку с глажкой, конечно!
Это было что-то вроде позорной переклички.
Герр Фогель, герр и фрау Пфаффельхурфер, Хелена Шмидт, Вайнгартнеры. Все они были хоть в чем-нибудь, но виноваты.
Эрнст Фогель, по словам Розы, помимо пьянства и дорогостоящего распутства, постоянно чесал в обсиженных гнидами волосах, лизал пальцы и только потом подавал деньги.
— Их надо стирать, прежде чем нести домой, — подводила черту Роза.
Пфаффельхурферы пристально разглядывали работу.
— «Пожалуйста, на этих рубашках никаких складок! — передразнивала их Роза. — На пиджаке чтоб ни одной морщинки!» И вот стоят и все рассматривают прямо передо мной. Прямо у меня под носом! G'sindel![2]Ну и отребье!
Вайнгартнеры были, очевидно, «дурачьем с постоянно линяющей кошачьей свинюхой».
— Ты знаешь, сколько я вожусь, очищаю всю это шерсть? Она везде!
Хелена Шмидт была богатая вдова.
— Старая рухлядь — сидит там и чахнет. Ей за всю жизнь ни дня не пришлось работать.
Однако самое злое презрение Роза приберегала для дома номер 8 по Гранде-штрассе. Большого дома на высоком холме в верхней части Молькинга.
— Это вот, — показала она, когда первый раз привела туда Лизель, — дом бургомистра. Жулика этого. Жена его целый день сидит сложа руки, сквалыга, огонь развести жалеет — у них вечно холодрыга. Чокнутая она. — И Роза повторила с расстановкой: — Полностью. Чокнутая. — А у калитки махнула девочке рукой. — Иди ты.
Лизель перепугалась до смерти. На невысоком крыльце громоздилась гигантская коричневая дверь с медным молотком.
— Что?
Мама пихнула ее.
— Не чтокай мне, свинюха! Тащи!
Лизель потащила. Прошла по дорожке, взошла на крыльцо и, помедлив, постучала.
Дверь открыл банный халат.
А внутри халата оказалась женщина с испуганными глазами, волосами как пух и в позе забитого существа. Увидав Маму у калитки, она подала Лизель узел с бельем.
— Спасибо, — сказала Лизель, но безответно. Только дверь. Она закрылась.
— Видишь? — спросила Мама, когда Лизель вернулась к калитке. — Вот что мне приходится терпеть. Этих богатых гнусов, свиней ленивых…
Уже уходя с узлом в руках, Лизель оглянулась. С двери ее провожал пристальным взглядом медный молоток.
Закончив распекать людей, на которых работала, Роза Хуберман обычно переходила к своему излюбленному предмету поношения. Собственному мужу. Глядя на мешок со стиркой и на ссутулившиеся дома, она все говорила, говорила и говорила.
— Если бы твой Папа хоть на что-нибудь годился, — сообщала она Лизель каждый раз, пока они шли по Молькингу, — мне бы не пришлось этим заниматься! — И насмешливо фыркала — Маляр! И чего я вышла за этого засранца? Мне же так и говорили — родители то есть! — Их шаги хрустели по дорожке. — И что я теперь — таскаюсь по улицам и гну спину на кухне, потому что у этого свинуха вечно нет работы. Настоящей, по крайней мере. Только жалкий аккордеон и каждый вечер по этим грязным притонам!
— Да, Мама.
— Это все, что ты можешь сказать? — Мамины глаза стали как две бледно-голубые заплаты на лице.
Лизель с Розой шагали дальше.
Мешок с бельем несла Лизель.
Дома белье стирали в титане рядом с плитой, развешивали вокруг камина в гостиной, потом гладили на кухне. Вся работа шла на кухне.