Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81
Но я отступаю и боюсь… Если вечером я случайно смотрю на часы, то почти всегда попадаю на 22.22. Это длится и давно стало моим домашним страхом, прирученным, как кот: без любви ко мне, но с привязанностью к дому. Я могу погладить эти «22.22», могу сделать из них фильм ужасов, могу нырнуть в мысль о том, что это – мой срок. Мой срок, время прибытия с какой-то вековой, даже двухвековой ошибкой. Я могу зависнуть в этих часах, остаться. Цифры или стрелки побегут дальше. А я нет. Я будут проживать там свой кошмар или кошмарное веселье. У меня будет отсутствующий вид. Вечером, утром, днем, в любой момент, когда эти или другие двойки остановятся в моей голове, чтобы превратиться в бабушку Шарлотту Дюмель, великого Рудольфа Вайгля, в расстрелянного Симона Балицкого или его странную голландскую родственницу. Или в отца Мегги.
Отсутствие считывается как высокомерие. В такие моменты Марк наслаждается и веселится. Он говорит: «Этот случай, когда яма видится пьедесталом. Я люблю дураков». Но дураки, как он изволит выражаться, не любят зазнаек. В момент моего отсутствия кому-то всегда хочется взять в руки тряпку, контракт или обещание быть хорошим и навернуть меня всем этим по морде. Навернуть – это вернуть к жизни, сообщив, что мир – враждебен, хрупок и никогда не будет выполнять данное им слово. Ведь не будет же? Сотрет с карты со скорбным лицом и все? А потом – лет через двадцать-пятьдесят – опомнится и повесит табличку: «Здесь жили-были все…»
«У вас бывало так, что в какой-то момент вы обнаруживали себе в незнакомом месте, но не могли дать ответ, почему это произошло?» – спрашивает меня доктор. Не Вена, другой. Другой дотошный доктор с медицинским дипломом, что гарантирует мне профессиональный взгляд и выполнение клятвы Гиппократа, по крайней мере, в части «не навреди». А вопрос смешной.
«Дорогой временный сосед, сердитый араб-сириец-отец, а у вас? У вас бывало так, что вы обнаруживали себя в незнакомом месте, но не могли понять, как это произошло?»
Или вот еще: остается ли место, исполосованное «градами» и изнасилованное русскими, знакомым? Настолько знакомым, чтобы по нему можно было ходить, не рискуя встретиться с миной, автоматной очередью или пьяным рязанским «освободителем», который по своей убойной силе сравним и с очередью, и с миной, и с гранатой?
Смешной, право слово, смешной доктор. Я говорю ему смелое и однозначное: «Да». А он смущается, отворачивается и не просит рассказать об этом подробнее. «Это потому что я показал ему паспорт», – веселится Марк.
* * *
Про шутку с паспортом правнукам надо будет тоже рассказывать особо. Паспорт, дети, был таким документом, который называл тебя по фамилии, году рождения, полу и месту прописки. Месту, где тебе назначено жить. ЖЭК всегда лучше знает, где тебе назначено жить, получать пенсию, голосовать, ждать сантехника и платить за коммунальные услуги. Нет, дети, ЖЭК – не волшебник, и нет, ЖЭК – это не тайное имя Бога. Хотя сам ЖЭК может считать иначе.
Теперь надо рассказывать еще и про ЖЭК, который выдавал справку о том, что ты живешь… Или не живешь, потому что тебя – мертвого – ЖЭК выписывал из домовых книг и счетов за вывоз мусора. Мне неприятно. Мое объяснение становится похожим на фильм ужасов про матрешку и смерть Кощея. Матрешка – это сундук, в котором утка, в которой яйцо, в котором игла. И вот в игле уже смерть. Ну, чем я не права, Марк? У русских все про смерть – и сказки, и игрушки.
Можно я не буду? Я не могу размотать этот клубок, в котором паспорт – это очень короткая история всех принуждений, которые никто не выбирал, а просто получил – именем, семьей, временем и местом. Паспорт – это история, в которой ты голый, в тяжелых случаях – невыездной, а очень тяжелых – несуществующий как факт. Можно-можно-можно я не буду?
Хорошего доктора, кстати, паспортом не испугать. Мой был хороший и даже трогательный, но настойчивый: «Вы всегда отдаете отчет в своих действиях?»
Да. Всегда. Всю свою жизнь я отдаю отчет. Невозможно переложить грех на Бога, если он – зайчик. Затерявшаяся, разлетевшаяся на осколки традиция исповеди оставила после себя разноголосицу проверяльщиков. Они всегда участливо подсовывали мне способы отчитаться – о потраченных деньгах, проведенной работе, написанных текстах, об ошибках и недостатках, о неполном соответствии занимаемой должности, о лишних калориях, о вреде курения. Я всю жизнь отдаю себе отчет в том, что сладкое – вредно. Внутри каждого пирога или кусочка торта сидит комиссия мер и весов, которая отнимает у меня радость. Проще не есть. Проще не есть, не тратить, не писать. «Я больше не буду», – универсальный способ отдавать отчет в своих действиях.
Андреас тоже не любит снег. Он не носит шапку, зонтик и капюшон. Поэтому снег превращает его в елочную игрушку, которую, правда, приходится долго сушить и даже лечить, если сильно промокнут ноги. Андреас кладет деньги на телефон отцу Мегги, но не может ему позвонить или написать. У Андреаса и отца Мегги нет языка для того, чтобы понимать друг друга без рук, кухни и предметов, на которые можно показать пальцем. Отец Мегги для Андреса – серая зона. Серый свитер, серые штаны, серое лицо без улыбки. Мать была шумной, и смотреть на нее было, по крайней мере, весело. На отца смотреть было незачем. Андреас вряд ли смог бы узнать его на улице. И в этом тоже была проблема. Ни позвонить, ни написать, ни узнать в этот неприятный мокрый и по прогнозу – на несколько дней – снег.
Впрочем, написать. Написать. Андреас ищет в телефоне кириллическую раскладку, а в ноутбуке – гугл-переводчик. В принципе, переводчик можно было тоже в телефоне, но два гаджета – всегда лучше, чем один. Если Андреас любил компании, то только такого рода.
Написать. Но это тоже очень нелегко. Андреас знает, как важно, чтобы слова были правильными. За неправильные ему бы не платили. Нельзя написать отце Мегги «возвращайся домой», потому что дом его, его, отца Мегги, а не Андреаса, не здесь. Это нелепое «возвращайся домой» может превратить борьбу со снегом в запоздалое изгнание. И кто его знает, что подумает этот странный, совсем без воздуха внутри, человек? «Приходи домой»? Это уже что-то совсем о любви. «Я тебя жду», «приходи домой», «я скучаю».
На самом деле Андреас не скучал. И если бы его спросили, хочет ли он быть добрым к отцу Мегги или к кому-то другому, он бы выбрал другого. Другого – веселого, не сдувшегося, а, наоборот, плотного, теплого человека. Но снег не спрашивает о том, к кому ты хочешь быть добрым.
В первый раз после побега Мегги Андреас покупает в магазине курицу, долго рассматривает козий сыр, но не берет, вспоминая, что не все его любят, потом тимьян, розмарин, мед, сливки, чтобы получился соус. Вместо салата, который он взял бы себе, где руккола, романо, айсберг, Андреас кладет в корзину помидоры, огурцы и лук. Еще тыкву. Тыква – не место для компромиссов, и уступок тут быть не может.
Андреас приходит домой и начинает готовить. Слово «самозабвенно» будет уместным. Он готовит и фотографирует курицу, отправленную в духовку, и отдельно – порезанные крупными кусками помидоры. Он находит хорошие слова, который гугл переводит так: «Я приготовил ужин для тебя и для себя. Я не смогу съесть его один. Купи хлеб, пожалуйста». Он посылает фотографии и текст и, нагревая сливки для соуса, ждет отца Мегги. Но сначала приходит ответ: «Пиво? Чизкейк? Штрудель?»
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81