Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 104
– Ты мне такую агитацию сделаешь, – горячо дышал Кузнец в иконниковское ухо запахом водки, жареной рыбы и самогона, – такую, чтобы – в дрожь! до хребта чтоб пробрало! до самых пяток! Понял?
Иконников покорно кивал: как не понять.
После самогона накатившая было усталость внезапно отпустила. Игнатов почувствовал, что откуда-то глубоко изнутри поднялась волна сильной и яростной радости. Хотелось смеяться: смешным было все – и круговерть лесов в полутемном клубе, и испуганная трезвая мордочка Иконникова, его вислый нос, и образовавшаяся от кувыркания на полу рваная дыра на форменном кителе Горелова, и простыня вокруг кузнецовского торса, то и дело норовившая сползти и обнажить внушительные начальственные чресла… Вскочил на ноги, шатнулся, устоял – раскинул руки: хорошо-то как, Зина-а-а-а!
А тот уже поднимается, запахивает царственно под кобуру выбившийся конец простыни, топает к выходу, роняя по пути что-то тяжелое, звонкое – не то ящики, не то ведра.
– Впер-р-р-р-ред! – кричит. – Ур-р-р-ра, товарищи!
Револьвер из кобуры – вверх, дверь – сапогом, и – вон. Игнатов с Гореловым – следом.
Небо уже дымчато-голубое, предрассветное. Звезды гаснут быстро, одна за другой. Игнатов бежит вперед за белой спиной командира и чувствует, как радость в теле ширится, растет. Земля пружинит под ногами, подбрасывает – и он летит вперед легко, стремительно. Так всегда бывало во время наступления. Кто там впереди трусливо прячется в засаде – беляки? узкоглазые басмачи? Почему-то в руке – ни револьвера, ни шашки. Он подхватывает с земли кем-то оброненный клинок, взмахивает – шашка со свистом режет воздух.
– За революцию! – кричит во всю глотку. – За Красную ар-р-р…
Кузнец стреляет. Эхо громом жахает по реке, перекатывается.
Впереди – какие-то дома, из окон выглядывают перекошенные страхом лица. Ага, испугались, суки!
– Вражины! – орет Кузнец. – Всех перебью!
– Порублю! – подхватывает Игнатов и начинает крошить все вокруг.
Они врываются – куда?.. Чьи-то голоса громко и пронзительно верещат, люди брызжут в разные стороны. Игнатов рубит по белому, мягкому (воздух наполнятся пухом, травяной трухой, пылью), и по твердому, деревянному (шашка в руке отчего-то ломается, но он находит новую), и по человеческому, упругому (кто-то кричит, матерится, воет).
Внезапно оказываются опять на улице, а враги – вот они, впереди, скачут врассыпную, утекают с воплями, быстро бегут, суки, не догнать. Кузнец стреляет еще раз, вслед, затем еще раз, еще – и крики становятся отчаяннее, переходят в визг. Вдруг, не то сраженный коварной встречной пулей, не то просто споткнувшись, Кузнец падает.
Бежавший следом Игнатов запинается о большое тело, летит на землю рядом – лицо втыкается во что-то склизкое, тягучее (грязь?), череп трещит и взрывается болью. Радость тотчас исчезает, испаряется – как не было, в груди опять плещется знакомая мерзкая сосущая тоска. Он смотрит на шашку в своей руке: то не шашка – палка; отбрасывает. Вытирает лицо ладонью – глиняная жижа. Ползет к распростертому недалеко телу Кузнеца. Двигаться тяжело, тело – вязким студнем, как подменили.
– Зина, – шепчет Игнатов, на зубах сочно хрустит грязь, – отпусти меня отсюда. Не могу я здесь больше, слышишь? Не могу.
Кузнец храпит, вздыбив к небесам мохнатую грудь.
Шах-птица
Зулейха открывает глаза. Солнечный луч пробивается сквозь ветхий ситец занавески, ползет по рыжему изгибу бревенчатой стены, по цветастой бязевой подушке, из которой торчат черные хвостики тетеревиных перьев, дальше – к нежному, розовому на просвет ушку Юзуфа. Она протягивает руку и бесшумно задергивает ситец: ее мальчику еще долго спать. А ей пора вставать – рассвет.
Осторожно высвобождает руку из-под его головы, опускает босые ноги на прохладный с ночи пол, кладет на подушку свой платок: сын надумает просыпаться, потянется лицом – уткнется в ее запах и поспит еще немного. Не глядя, снимает с гвоздя пиджак, торбу, ружье. Толкает дверь – в комнату врывается птичий гомон, шум ветра – и тихо выскальзывает вон. Обувается в сенях в кожаные поршни (бабка Янипа мастерила из лосиной шкуры), наскоро переплетает косы и – вперед, в урман.
Из всей охотничьей артели – а она к тому времени насчитывала уже пятерых – Зулейха уходила в тайгу самая первая. «Спит еще зверье твое, сны видит – а ты уже наладилась», – ворчал краснобородый Лукка (иногда встречались: он с ночной рыбалки – в поселок, она на охоту – из поселка). Она не перечила, лишь улыбалась молча в ответ; знала, ее зверь от нее не уйдет.
Своего первого медведя, убитого тогда, в тридцать первом, на Круглой поляне, вспоминала с теплотой: если б не он, до сих пор не знала бы, что глаз ее меток, а рука тверда. От медведя того всего-то и остался – изжелта-серый череп на колу. Навещала его иногда, гладила – благодарила.
Артель семрукская началась тогда же, семь лет назад. Когда Зулейха надумала уходить из столовой, Ачкенази ее отговаривал, даже ругался («Чем сына кормить будете?!»). Она принесла ему вечером пару глухарей – на похлебку для ужина. Мясо принял, отговаривать перестал. Нашли ему в столовую другого помощника.
Весной и летом носила из тайги жирных тетеревов, тяжеленных гусей с толстыми упругими шеями; пару раз посчастливилось подбить косулю, а однажды даже – трепетную пугливую кабаргу; на зайцев ставила силки, на лис – капканы (привезли по заказу артели из центра). За пушниной – белка, колонок, изредка соболь – ходила только зимой, когда зверь выкунит, покроется густой лоснящейся шерстью.
Летом продукция охотничьей артели шла в основном на нужды поселка: птицу ели и заготавливали впрок, пух и перья прожаривали на солнце, пускали на подушки и одеяла. В центр, в трест, отправляли только бобровые шкуры, но они случались нечасто, места вокруг Семрука были не бобровые.
Зимой другое дело, самая горячая пора. Центр брал всех пушных – от обычных белок и куниц до редких соболей, которых порой приходилось выслеживать по два-три дня. За шкурки платили – чаще переводами, реже живыми деньгами: большая часть их шла в поселковый бюджет, какая-то уходила на оплату налогов и прочих вычетов (к государственным налогам прибавлялись дополнительные поселенческие пять процентов, а также выплаты по поселковым кредитам), что-то оставалось и самому охотнику. Вот уже семь лет Зулейха зарабатывала деньги.
Говорили, с собаками охота шла лучше, но иметь их поселенцам запрещалось – во избежание. Даже ружья – и те разрешили с неохотой, верно, потому, что без огнестрельного оружия, на одних рогатинах и силках охоты не вышло бы вовсе. Все пять семрукских стволов стояли на учете в комендатуре. Строго говоря, их полагалось выдавать только на охотничий сезон, глубокой осенью, а с наступлением весны сдавать коменданту, но тут Игнатов не проявлял необходимой строгости: летом охотники снабжали поселок мясом, и три теплых месяца Семрук отъедался за длинную голодную зиму, которая каждый раз уносила то добрую четверть, а то и целую треть населения поселка – как языком слизывала. Умирали в основном новенькие, кого привозили к холодам и кто не успевал приспособиться к суровому местному климату.
Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 104