захватив четыре ручных гранаты. Ночью он прошел через лес до полотна железной дороги и залег в кустах около деревянного моста.
Он лежал и слушал, толком еще не зная, что будет делать. К полночи он задремал. Приснился ему родной Белозерск, осень, дождь, приходская школа и поп Иосаф, обучавший его грамоте по растрепанному учебнику Ветхого Завета. Поп сидел в классе в глубоких калошах, из-под дверей дуло мокрым холодом.
Гущин проснулся и сплюнул, – приснится же такая мура!
Густо шел снег с дождем. Спокойно погромыхивали рельсы. По звуку Гущин решил, что идет бронепоезд. Он подполз к мосту. Никого вокруг не было. Из лесу осторожно, как бы пятясь, выкатился первый бронированный вагон.
– Эх, чайку бы! – вздохнул Гущин, сбил кольцо с гранаты и швырнул в мост.
Мост осел только после третьего взрыва.
Сбивая кольцо с четвертой гранаты, Гущин замешкался. Граната разорвалась в воздухе. Гущин сел на землю, почувствовал во рту теплую жидкость и глотнул ее. Она была соленая, от нее тошнило.
– Вот так чаек! – пробормотал он растерянно, сплюнул на снег окрошку из зубов с кровью и лег на насыпь.
Поезд набегал с протяжным гулом.
Гущин опять забылся, увидел Тренера, шедшего к нему через лес, крикнул ему: «Душа у меня горит, Эдуард Петрович!» – но Тренер не слышал. Он шел и пел свою любимую песенку:
Кто ты, певунья, я не знаю, Но звонким песням на реке Я часто издали внимаю В своем убогом челноке.
Гущин вздохнул и закрыл глаза.
Бронепоезд с чугунным лязгом и громом валился под откос, разворачивал землю и вздрагивал, как недобитая змея. В синеватом свете зари он был страшен и отвратителен.
Гущин лежал на боку, свернувшись калачиком. Казалось, на насыпи спит мальчик. Вокруг его головы снег превратился в розовую грязную кашу.
– Так и быть, поговорим о героизме, – согласился Сарвинг. – Понятие, конечно, туманное. Например, ваш угреватый артиллерист, когда заело зенитное орудие, грозил английскому летчику кулаком. Героизм это или нет? Летчик капнул на него бомбой и оторвал руку. Ставлю этот вопрос на обсуждение. Вот черт, как скребет!
Флотилия пробивалась через лед к Петрозаводску. Летняя кампания закончилась. На палубах стоял визг от трущихся о льдины железных корпусов. Черный туман, носивший название «соуса», лежал по горизонту.
– Тоже нашли героя, – рассердился Мартайнен. – Если бы ему не оторвало руку, я упек бы его под арест. Он должен был чинить орудие, а не махать кулаками.
– Ну, хорошо! Возьмем другой случай с тем же самым артиллеристом. Под Видлицей он блевал от страха, но во время боя сбил неприятельские батареи. Что вы на это скажете?
– Это героизм, – согласился Мартайнен.
– Героизм, героизм, – насмешливо повторил Тренер. – Величайший героизм не в том, чтобы подставлять лоб под шальную пулю, а в том, чтобы понять величие совершающихся событий и верить в победу. Сигнальщик Гущин жил как герой, но смерть его я не считаю героической, хотя вы на этом и настаиваете. Позвольте, дайте мне кончить. Гущин жил как герой. Почему? Совершенно ясно, потому что за коркой черствого хлеба, за тифом, дырявыми канонерками и вынужденной жестокостью он видел конечную цель. Она была великолепна, и, поверьте мне, Гущин ни на минуту в этом не сомневался.
– «Туманно, туманно, как все туманно кругом», – хрипло пропел Сарвинг.
– Для тебя все туманно, толвуйский барабанщик, даже таблица умножения.
– Вы считаете, что Гущин погиб бессмысленно? – спросил Мартайнен.
– Да. В наше время смерть должна быть целесообразной, как и любое человеческое действие. Умирать следует тогда, когда это нужно и когда это дает наибольший, если хотите, деловой эффект. Гущин погиб, как восторженный поэт на баррикаде. Он не имел права бросить корабль.
Мартайнен укоризненно покачал головой.
Тренер вспылил.
– В героизме должны сочетаться ум и верный расчет. Иначе это галиматья. Поняли? Революция не крестовые походы, где рыцари умирали ради того, чтобы поцеловать землю Иерусалима. Красивые жесты сейчас не нужны.
– Ну, если вы считаете взрыв бронепоезда красивым жестом… – пробормотал Сарвинг. – Это уж слишком.
Тренер наговорил сгоряча кучу несуразностей и, хлопнув дверью, вышел на палубу.
Он не умел спорить. В пылу спора он зачастую говорил совсем не то, что думал, потом спохватывался и ругал себя дураком. Так было и сейчас. Смерть Гущина потрясла его. Он прекрасно видел ее величие.
«Что может заставить людей с легким сердцем бросаться в бой?» – спрашивал он себя.
Очень многое. Начиная от идей, потрясающих человека до последнего нервного волокна, и кончая вот такой смертью, какой умер Гущин.
Тренер пошел на бак. Холодный туман наплывал густыми полосами, и в нем отрывисто звенели склянки. Звон склянок вызывал у Тренера множество воспоминаний. В сущности, вся жизнь прошла под этот звон, всегда одинаковый и всегда немного печальный.
– Не жизнь, а целая история с географией, – усмехнулся Тренер и неожиданно сказал в пространство: – Вот за это спасибо!
Он благодарил неизвестно кого за то, что ему привелось родиться в эту величавую и грозную эпоху, слышать гул величайших портов мира, гром сражений, видеть ржавые берега Миссолунги, где умер Байрон, и заросший чертополохом Белозерск, где родился матрос Федор Гущин, читать умные книги и драться за революцию.
– Честное слово, хорошо жить! – сказал Тренер Сарвингу, вышедшему вслед за ним на палубу. – Я чего-то там наболтал. Ты не обращай внимания. Если ты умрешь, как Гущин, я начну тебя уважать.
– Ты меня живого уважай, – захохотал Сарвинг.
Золотые пуговицы с якорями болтались на его шинели и дрожали от смеха.
Со сторожевого судна долетело глухое пение сирены. Вдали возник Петрозаводск. Спускался вечер, но в городе не зажигали огней – там ждали налета неприятельских аэропланов. Только над Онежским заводом хмуро светилось зарево литейных печей.
Вскоре после десанта у Медвежьей Горы северный фронт был прорван, и белые в беспорядке отошли к океану.