его отменить, я не удивляюсь. Уже поздно, рейс у него ранний, но я чувствую, что просто сегодня зашла слишком далеко. Меня слишком много.
Каждое утро согбенный старик, не обращая внимания на мчащиеся машины, медленно толкает по улице деревянную тележку с моими любимыми подсолнухами. Высунувшись из окна квартиры, я наблюдаю, как он устраивается на углу. В своем коричневом кардигане и фетровой шляпе он как будто сошел со старинной открытки.
На звонок телефона я отвечаю почти машинально.
— Мы можем увидеться до того, как ты пойдешь на занятия? Я еще успею добраться до аэропорта, наверное.
Двадцать минут спустя Томас прикатывает в своей кожаной куртке, которая мне так нравится, и паркует мотоцикл рядом с горой подсолнухов. Я впускаю его в дом.
Бхаджан, хотя бы немного постарайся вести себя круто!
На крохотной кухне я наливаю зеленый чай в свою единственную кружку. Какое-то время мы молчим. Утреннее тепло просачивается сквозь ставни, к полудню тут будет нечем дышать.
— Я много думал о нашем разговоре, — начинает он, протягивая мне кружку.
— О котором?
— Ну, о серьезном.
— Ах да. — Я скрываю волнение за улыбкой. — Это наш единственный серьезный разговор.
Он не улыбается.
— Я всю ночь думал. Я не знаю, есть ли в английском выражение, которое подойдет для этого случая. Mi displace[20].
— В смысле, ты просишь прощения?
— Да, но не совсем. Мне по-настоящему жаль, что тебе пришлось через это пройти. Mi displace veramente[21].
Мы сидим на высоких кухонных табуретах, наши колени соприкасаются, его рука лежит на моей голой ноге. Он наклоняется и целует меня, чуть прикусывая губу. Потом берет одну из множества ручек, валяющихся на столе, переворачивает визитку местной джелатерии и начинает писать.
— Мы же можем продолжить общение? — Я этого не ожидала. Меня сильно отвлекают его мышцы, которые ходят под белой футболкой. Я думаю, что первый раз в жизни хочу кого-то запомнить. Хочу запомнить вес его тела. Каким-то образом мы оказались в точке, где ему приходится вести себя прилично и тратить драгоценное время на запись разных способов созвониться. Может быть, мне придает мужества его отъезд. Мы просто не успеем зайти слишком далеко. А может, я просто начинаю понимать: не все обязано длиться вечно. Иногда два человека могут встретиться ненадолго. Но это не делает встречу менее важной.
Прижавшись губами к его щетинистой щеке, я говорю:
— Снимай футболку.
Он разворачивается ко мне и вызывающе приподнимает темные брови:
— Это еще зачем?
— Просто снимай! — смеюсь я почти зло.
Улыбаясь, я беру его за руку и веду в спальню, а потом он бросает меня на кровать и стягивает футболку, как это делают парни — одной рукой, не боясь растрепать волосы. Впервые я радостно тянусь к кому-то, хочу почувствовать каждый дюйм его тела. Он стоит надо мной в одних потертых джинсах. Я хочу потянуть его на себя, но он похож на картину. Взъерошенные черные волосы, сильная челюсть и худощавое тело бойца с длинным шрамом на груди.
Он стоит так какое-то время, как будто тоже запоминает меня, потом целует мою шею, гладит лицо. Как странно осознавать — только сейчас, что меня никогда не трогал кто-то, кто действительно этого хотел. Здесь, как и везде: важнее всего оказывается честность.
Глава 47
Люксембург, 28 лет
Шестого февраля Верховный суд Люксембурга отменяет решение прокурора. Министерство иностранных дел готово выпустить Heimatschein — подтверждение гражданства на мое имя. Спустя столько времени это наконец происходит: я становлюсь полноправной гражданкой.
Мои шаги эхом отдаются в тихом аэропорту Люксембурга. Я вспоминаю день, когда прилетела сюда с мамой. Автоматические двери зала прилета открываются, и я вижу, что она ждет меня. Мы молча обнимаемся, не веря в происходящее, и едем в министерство. Я все еще слишком тощая, но уже становлюсь сильнее. В министерстве я стою, высоко подняв голову, и жду вспышки камеры. Меня фотографировали много раз, но эта фотография будет самой любимой. Она окажется в моем собственном настоящем паспорте. Я больше не призрак.
Поздно вечером мы с дедом сидим в саду под цветущей яблоней. Он ест мороженое, а я пью чай, закинув ноги на плетеный стул. Нонна, которой остался год до сотого дня рождения, граблями уничтожает что-то на грядке с руколой.
— Ты так и не перестала носить мужские шляпы, — вздыхает бопа.
Я сдвигаю свою федору на затылок, наклоняюсь и пытаюсь схватить его мороженое.
— Мне… — Мы оба вздрагиваем при звуке бабушкиного голоса. — Мне нравится ее шляпа! — Она отбрасывает в сторону сорняки и возвращается к грядке.
Бопа долго смотрит на меня — нежно, но озадаченно. Как это ни парадоксально, он больше всего ценит во мне именно то, чего никогда бы не допустил, если бы растил меня сам: мой упрямый оптимизм, непохожий на его правила, мою решимость и веру в завтрашний день, которые я сохраняю, несмотря на то, через что мне пришлось пройти.
Жизнь — это долгий процесс изменения наших убеждений. В один прекрасный день двадцатичетырехлетняя девица вошла в его мир на худых дрожащих ногах и швырнула стул в то, во что он верил. Я разрушила его представление о нашей семье, о справедливости судебной системы и законов, на защиту которых он потратил всю свою жизнь. Но я научилась уважать его, потому что, как только я стала с ним откровенна, он перестал меня в чем-либо винить. Бопа заплатил за хорошего юриста и почти каждую неделю ходил в суд, опираясь на трость — ему шел уже девяносто шестой год. Пока я была в Берлине, пока лежала в больнице, он боролся, чтобы дать мне то, чего не давал никому: свободу.
Между нами никогда не будет полного согласия. Мы во многом расходимся, но, возможно, это и есть семья. Тяжело понять, что твоя родня — просто люди, особенно если они отказываются быть такими, какими ты хочешь их видеть. Очень легко потратить всю жизнь, злясь на кого-то только за то, что он такой, какой есть. Мой дед почти что так и поступил, и это стало для меня уроком. Когда люди спрашивают меня о прощении, о том, обрела ли я мир в душе, простив свою семью, я говорю им правду: я никого не прощала.
Потому что я не верю, что имею право прощать.
Все эти годы мне было так грустно и страшно, потому что я верила, что дело во мне. Мне казалось, что во мне есть что-то невыносимое, и