полюбят. Она еще может быть счастлива... забудет меня... Леля тоже забудет... мала... привяжется к другому, так же будет звать его «папой»... а я... я буду лежать, всеми забытый, где-нибудь на краю кладбища, под покачнувшимся почерневшим крестом... Никто не придет, никто не вспомнит... Мане будет не до моей могилы... Жизнь увлечет, закружит ее... новая привязанность, новые интересы... а я... я «мертвец»... ничто... Одно только «воспоминание»...
И ему на мгновение захотелось, чтобы и Маня, и Леля умерли с ним... взять с собой, чтобы никому не достались. Но он тотчас отогнал от себя эту мысль.
— Нет,— подумал он,— пусть живут, будут счастливы... Все равно мне там ничего не нужно будет: «Идеже несть ни болезни, ни печали, но жизнь вечная...»5
Он вздрогнул и закрыл руками глаза.
Часы пробили полночь. Мария Николаевна открыла глаза.
— Ты не спишь,— обратилась она к мужу,— так прими лекарство...
В эту минуту она заметила дочь.
— Ты что ж тут, Леля, делаешь? — спросила она было, но остановилась и пугливо взглянула в лицо мужа.
— Ваня, что с тобой, тебе хуже? Ваня, милый?!
Она вскочила с кресла и наклонилась над мужем.
— Худо, Маня,— с трудом прошептал Иван Семенович,— видно, скоро конец мой... не плачь... не убивайся... Что делать... судьба... Я давно...
Но он не докончил своей мысли и вдруг заметался, лицо его изобразило испуг, и он торопливо начал бормотать что-то, но как ни прислушивалась Мария Николаевна, она ничего не могла понять.
— Бредит... Неужели конец?!
И она отчаянно заломила руки, но в ту же минуту опомнилась и бросилась в кухню.
— Марфа, Марфа! — принялась она расталкивать толстую старуху, жившую у Кротковых в качестве прислуги.— Вставай скорей, беги за доктором.
Но Марфу, когда она разоспится, было мудрено разбудить сразу.
— Гм-м... звонят? — бормотала она впросоньях.— Сейчас, сейчас, вот только пирог в печку поставлю!..
И, сказав это, Марфа преспокойно повернулась лицом к стене, и издала такой свист своим толстым носом, что мирно прогуливавшиеся над ее головою тараканы испуганно метнулись во все стороны, а спавший на плите котенок поднял голову, вытянул шею и несколько раз наклонил вправо и влево свою усатую мордочку.
— Марфа,—отчаянно вскрикнула Мария Николаевна,— да проснись же, слышишь, проснись.
И она изо всей силы потащила старуху за руку. От этого движения скамейки, на которых утверждалась доска, служившая Марфе кроватью, разъехались, доска сползла, качнулась и с грохотом полетела на пол. На минуту в воздухе мелькнули ноги Марфы... Раздался ее испуганный крик...
— Караул, батюшки, воры, режут!..
Котенок, с миной любопытного зрителя, пристально следивший дотоле за процессом расталкивания Марфы, поднял хвост, фыркнул и стремглав ринулся с плиты под шкап и, выставив оттуда нос, испуганно глядел, как растрепавшаяся, все еще не прочухавшаяся со сна Марфа барахтается под свалившимися на нее подушками, доской, матрасом и одеялом.
— Господи помилуй, угодник божий, помилуй! — скороговоркой бормотала Марфа, выкарабкиваясь из-под развалин своей постели.— С нами крестная сила, господи, боже мой, матерь божия!..
Она неистово терла кулаком глаза и переносицу и дергала головой, как испуганная лошадь.
Из комнаты послышался протяжный стон... Мария Николаевна плюнула в лицо Марфе и побежала в спальню.
По дороге к Волкову кладбищу6 медленно подвигалась похоронная процессия. Словно две салопницы-богаделенки, еле-еле переставляя заплетающиеся ноги, с трудом плелась полумертвая от дряхлости пара изнуренных кляч в потертых, побуревших попонах, волоча по непролазной лиговской грязи7 простые дроги8 с простым дубовым гробом. За гробом, придерживаясь одной рукою за дроги, шла Мария Николаевна. Лицо ее было смертельно бледно, но глаза, задумчиво устремленные на одну точку — гвоздь, торчащий в изголовьях гроба, были сухи. Рядом с нею, уцепясь за карман ее пальто, быстро семенила ножками вся заплаканная и как бы перепуганная Леля. Несколько поодаль, по тротуару, плелась небольшая кучка знакомых покойного. Двое-трое таких же, как и он, репортеров, один какой-то
тщедушный, прыщеватый поэт, белобрысый малый, вечно пьяный и вечно растерзанный, толстый, но цивилизованный буфетчик одного из увеселительных заведений, счевший почему-то своим долгом и обязанностью прийти проводить «литератора», да кое-кто из соседей по квартирам. Все они шли, довольно весело, оживленно болтая между собою и, по-видимому, меньше всего думая о покойном. Сзади гроба, в широком купеческом шарабане, запряженном косматенькою буланою лошадкою, ехал только вчера рано утром вернувшийся из деревни Иван Трофимыч. Старик был чрезвычайно поражен смертью своего приятеля-литератора и теперь ехал за его гробом с выражением как бы некоторого сожаления на широком, лоснящемся лице. В руках у него был небольшой венок из живых цветов с надписью: «Другу от друга». Это был единственный венок, украсивший скромную могилу Ивана Семеновича Кроткова.
По окончании обряда погребения на свежей могиле усопшего угрюмый поэт с прыщеватым лицом попробовал было произнесть прочувствованную речь... Но, увы! после двух первых фраз, произнесенных раздирательно-трогательным голосом, он вдруг заикнулся и мгновенно потерял нить мыслей. Причина такой неудачи крылась, может быть, в слишком сильном чувстве любви к покойному, а может быть, и в частом забегании под гостеприимный кров встретившихся по пути на кладбище красных вывесок9. Как бы то ни было, но речь вышла несколько неудобопонятною. Впрочем, это не помешало одному из сотоварищей неудавшегося оратора на другой же день напечатать в одной из мелких газет следующую трогательную заметку: «Вчера, при небольшом стечении публики, на Волковой кладбище происходили скромные похороны известного нашим читателям литератора и репортера Ивана Семеновича Кроткова. На могиле усопшего известный наш талантливый поэт Горемыкин произнес прочувствованную речь, причем в кратких словах, но сильных выражениях ясно высказал свое искреннее сочувствие усопшему и надежду, что память о нем не скоро изгладится в сердцах всех, его знавших. На могилу было возложено несколько венков, в том числе прекрасный большой венок от почтенного коммерсанта, друга покойного, И. Т. Федюкова!»
Иван Трофимыч был весьма польщен этим вниманием к своей особе и в возмездие за таковое счел своим долгом угостить автора заметки и его благоприятеля, худосочного поэта-оратора, бутылочкою тенерифца10 и московскою селянкой[26]. Поэт и автор заметки, в свою очередь, оценив по достоинству любезность Ивана Трофимыча, сочли священною обязанностью выразить ему свое искреннее изумление просвещенности и широкости его взглядов и в заключение попросили три рубля взаймы. Чтобы не возбудить в сих почтенных мужах сомнений насчет действительной широкости и гуманности воззрений, Иван Трофимыч исполнил их просьбу, но про себя все же таки от души выругал обоих и