На берегах узкогорлой бухты Портофино северяне сжигают свою белую кожу. Ни в одном из кафе нет свободных мест, но, проявив терпение, сестры все-таки захватили столик в тенечке. Уселись они надолго, неторопливо потягивая перно. На Эстер было свободного покроя короткое платье с белыми цветами на лазурном фоне. Это делало еще ярче ее кофейный загар. И еще ярче зажигало глаза мужчин на их спекшихся от солнца лицах. Мауди была одета в мешковатую футболку и в испещренные зелеными и красными крапинками брюки из тонкого джерси. Сорокалетний мужчина уже не довольствуется просто зрительным контактом, его тянет к словесному общению. Словно сговорившись, обе надевают темные очки и отвечают ему по-французски. Когда этого оказывается недостаточно, Эстер отшивает его более ясными словами. Человек в панамке бормочет извинения и ретируется. Эстер сожалеет о том, что обошлась с ним столь бесцеремонно.
Разговор переходит на любовь. Эстер осторожно, точно на ощупь, подбирается к сути. Она вдруг подумала о том, почему у Мауди никогда не было настоящих связей с мужчинами? Настоящих, повторяет она, тут же извиняясь за бестактность. Мауди пожимает плечами. Она и сама не знает. Она никогда не делала различия между мужчиной и женщиной. Для нее никогда не существовало чего-то исключительно определенного. Она на свой лад хотела любить всех людей сразу.
— Но так же нельзя, — решительно возражает Эстер.
— Да, к сожалению, — отвечает Мауди.
Эстер открывает свою голубую сумочку и достает фотографию Энгельберта Квайдта. Память ничего не подсказывает? Нет, Мауди ничего не припоминает. Да нет же, Мауди должна помнить. Это было на чердаке Красной виллы.
И тут Эстер впервые признается в длящейся уже не одно десятилетие тоске по человеку на фото 1937 года. Говорит о нарастаниях и спадах этой странной даже для нее самой любви. О днях и неделях, когда даже есть не могла. О том, что, с другой стороны, Энгельберт отступал на годы куда-то в тень. Франк. Диссертация. Но все равно она каким-то образом хранила надежду на удавшуюся жизнь. Он — ее ангел-хранитель. Она уверена в этом. Ей очень многое открылось. Потому она и занялась гебраистикой, что полюбила этого еврейского юношу. Нет ничего случайного. И не случайно ее зовут именно Эстер, хотя Амброс не мог ничего предвидеть, давая ей это имя.
— Но Энгельберт, должно быть, уже старик, — говорит Мауди.
— Ему семьдесят два года, и живет он в Нью-Йорке, а именно: Ист, 70-я улица, 112. Возраст здесь ни при чем, Ри.
Мауди потягивает перно, и Эстер замечает, как дрожат у сестры руки.
Серебристый «БМВ» взбирается по серпантину Монталлегро. Константин Серафимович Изюмов близок к цели. Он оставляет машину в тени гигантского олеандра, достает из багажника вещи, медленно поднимается по лестнице и звонит в дверь, еще и еще раз. Затем достает ключ, который дал ему Харальд, и отпирает дверь. Он пытается окликнуть кого-нибудь из обитателей дома, проходит в гостиную и видит, что женщины превратили ее в гардероб. Она заполнена одеждой и обувью. Изюмов осторожно берет в руки бюстгальтер, нюхает его и кладет на место, потом направляется со своими вещами в апартаменты Харальда. Изнемогая от усталости, он принимает душ, затем ложится и мгновенно засыпает.
День глумился и издевался над человеком и всякой тварью. Темнеет, но воздух остается густым, как желе. Копится раздражение, и наступает время, когда мелочи могут перерасти в катастрофы. Нервы у людей в тесных квартирах оголены. Но надвигающаяся темнота превращает обиду в тоску по дому. Дети видят зарницы над Почивающим Папой, а матери пытаются отогнать от них страх перед ночью. Поют им песню про день, который снимает свои башмаки и на цыпочках — шмыг — в Швейцарские горы.
— В оба смотри, бестолочь! — шипит Рюди, понукая пухляка.
Кусачки выпадают из рук наводчика, и раздается громкое звяканье. Все четверо прокладывают себе путь в похожее на ангар сооружение из рифленой жести. Они — на территории военного городка. Вокруг все тихо. Пухлый перепиливает замок. Они бесшумно устремляются в ангар. Ворота вновь закрываются.
А вот те самые машины, большие и без единой царапины. Два танка «М-60». Рюди захлебывается радостью.
— А ты уверен, что они готовы к бою? — спрашивает он заряжающего.
— Ясное дело. Танковое орудие 10,5 см, башенный пулемет 7,62 мм и спаренный 12,7. Гы! Эта штука погорячее нетраханной монашки.
— Подтянуться, воин! — скрежеща зубами, кричит Рюди.
— …
— Ко всем относится!
Они встают по стойке «смирно». Рюди пощелкивает хлыстиком по своему сапогу и упивается мгновением величия. Затем переводит дух и начальственным тоном продолжает:
— Бойцы!.. Секретная операция «Хонигмильх» началась. По местам! Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер! — отвечают трое юношей.
Они вскарабкиваются на танк, ныряют в его стальную утробу и занимают боевые позиции.
— А что, Рюди? Устроим сегодня маленький пожар в публичном доме?.. Я имею в виду… — говорит накачанный парень без признаков растительности на лице.
— Какой я тебе Рюди, писун? С сегодняшнего дня господин командир. Ясно?
— Господин командир!
Он сует кассетник под затвор орудия. Танк безмолвно чернеет посреди ангара. Вокруг такая тишина, что земля кажется необитаемой. И вдруг раздается рев мотора. Облако дыма ударяет в потолок. Танк сминает ворота, разбрасывая жесть, как клочья бумаги. Гусеницы уже грохочут по асфальту учебного плаца.
На втором летнем концерте маловато публики, отмечает про себя Эдуард Флоре, стоя за сценой и прислушиваясь к началу ларгетто. Он винит в этом жару и провинцию, где драгоценные зерна музыкального мастерства обречены падать на бесплодную почву. Ему опять удалось попасть на подиум, и он проделал это особенно дерзко. Когда в зале стало темнеть, он как ни в чем не бывало прошелся по подиуму и затаился в проходе между кулисами. Фрак был спрятан в пластиковом пакете. Можно было подумать, что это прошмыгнул техник или реквизитор, чтобы дать последние указания. В проходе он переоделся и теперь был ближе к роялю, чем кто-либо мог предположить. Он вслушивается и отбивает такт сверкающим носком туфли. Он полагает, что из этой шестнадцатилетней девочки выйдет превосходная пианистка. Его взгляд прикован к ее миниатюрным ручкам, он думает об Эмили.
Харальд поедает устриц в ресторане Отелло Гуэрри. Одного мимолетного взгляда на стену с семейными фотографиями ему было достаточно, чтобы понять: Джойя умерла. К рамке прикреплена траурная лента. Но еще больше его удивляет то, что портрет висит косо. Рамка действительно не совсем параллельна краям других изображений. Траур-то и привносит безразличие, думает он, заглатывая скудную плоть последней устрицы. Ресторан заполнен лишь наполовину. Те, кто пришел сюда в этот удушающе жаркий вечер, присасываются к бокалам с вином и минеральной водой, как больные к склянкам. Харальд сует непомерно щедрые чаевые в складку салфетки и поднимается. Гуэрри уже не один год запрещает себе приветствовать, обслуживать и почтительно провожать своего самого дорогого клиента. Кроме того, имя Ромбахов стало уже символом чего-то незначительного, да и перед Джойей совесть теперь чиста, — таково было его оправдание.