Оба пастора, Мюнтер и Хи, в эти ранние утренние часы находились у смертников. Узники должны были покинуть Кастеллет в 8.30 в сопровождении процессии из экипажей, охранявшейся двумя сотнями пеших солдат, державших наготове штыки, и двумястами тридцатью четырьмя конными драгунами.
Узники — каждый в своей наемной карете.
В последние часы своей жизни Бранд играл на флейте.
Он казался веселым и отважным. Он прочел приговор и его мотивировку с улыбкой; он сказал, что хорошо знаком с церемониалом вокруг этой комедии, его, разумеется, помилуют, поскольку обвинения абсурдны, и наказание совершенно не соответствует этим обвинениям. Когда у него перед отъездом отбирали флейту, он лишь сказал:
— Я продолжу свою сонату вечером, когда эта комедия закончится, и я буду помилован и свободен.
Когда ему сообщили, что его казнят раньше Струэнсе, он какое-то мгновение казался изумленным, возможно, взволнованным; он считал, что для процесса помилования было бы естественным, чтобы сперва казнили более страшного преступника, то есть Струэнсе, а потом, уже после этого, вполне естественным могло бы стать помилование невиновного, то есть его самого.
Но теперь он исходил из того, что помилуют их обоих.
Он бы предпочел, сказал он по пути к карете, чтобы известие о помиловании пришло по дороге на эшафот, тогда бы он не рисковал подвергнуться насилию со стороны толпы. Он полагал, что его должность maître de plasir, ответственного за культурные увеселения двора и столицы, то есть министра культуры, вызывала у значительной части населения неприязнь. У «черни» была сильна враждебность по отношению к культуре, и если его помилуют на эшафоте, существует риск, что толпа на это как-нибудь отреагирует, «тогда я рискую, что толпа сдерет с меня шкуру живьем».
Его, однако, успокоило сообщение о том, что защищать его от народа откомандировано пять тысяч солдат. Он был одет в праздничный зеленый костюм с золотыми позументами, а поверх него — в свою белую шубу.
Кареты ехали очень медленно.
Возле эшафота, у подножья лестницы, стояла та подруга и любовница, с которой Бранд проводил все последнее время; Бранд поприветствовал ее с веселым и бодрым видом и спросил стражу, действительно ли ему придется подыматься на эшафот перед помилованием, но ему велели подыматься.
Пастор Хи последовал за ним вверх по лестнице.
Поднявшись наверх, он отпустил Бранду грехи. Потом прочитали приговор, и палач — Готшальк Мюльхаузен — вышел вперед, показал графский гербовый щит Бранда, сломал его и произнес традиционные, предписанные слова: «Это происходит не без причины, а по заслугам». Потом пастор Хи спросил Бранда, раскаивается ли он в преступлении против Его Величества, и Бранд ответил утвердительно; это ведь было предпосылкой помилования, которое должно было сейчас последовать. Пока оно еще не последовало, ему велели снять шубу, шляпу, зеленый праздничный костюм и жилет; он проделал и это, хоть и с раздражением, поскольку счел это излишним. Потом его заставили преклонить колени и положить голову на деревянную колоду, а вытянутую правую руку на другую колоду, находившуюся рядом. Теперь он был бледен, но все еще полон отваги, поскольку это было то самое мгновение, когда должны были выкрикнуть слово «pardon».
В тот же миг палач отрубил ему своей секирой правую руку.
Только тут он понял, что это всерьез, завертел головой, словно в судорогах, посмотрел на отрубленную руку, откуда теперь хлестала кровь, и в ужасе закричал; но его крепко держали, прижимая его голову к колоде, и следующий удар отделил голову от тела. Голову подняли и продемонстрировали.
Среди зрителей царила полная тишина, что многих удивило.
Затем его тело раздели, отсекли гениталии и сбросили их в телегу, стоявшую под пятиметровым эшафотом. Потом вспороли живот, вытащили кишки и сбросили их вниз, а тело расчленили на четыре части, которые затем сбросили в телегу.
Бранд ошибся. Никакого помилования, во всяком случае, для него, не планировалось никем из обладавших властью.
Не исключено, что такая возможность существовала. Но этой возможности воспрепятствовали.
Накануне вечером король Кристиан VII распорядился, чтобы его разбудили рано; и в восемь часов утра он в одиночестве, ни единым словом не уведомив о том, что он собирается делать, вышел во двор и направился к конюшням.
Там он приказал подать карету с кучером.
Он производил нервозное впечатление, дрожал всем телом, словно бы боялся того, что намеревался предпринять, но ему не противоречили и не препятствовали; карета была и в самом деле готова, лошади оседланы, и отряд из шести солдат под командованием офицера лейб-гвардии стоял рядом. Король никоим образом не выказал по этому поводу подозрительности и приказал отвезти его к месту казни на Эстре Феллед.
Никто ему не возразил, и карета, с эскортом, двинулась в путь.
Во время поездки он сидел, забившись в угол, как обычно, упершись взглядом в свои ноги; он был бледен и казался растерянным, но поднял глаза только через полчаса, когда карета остановилась. Тогда он выглянул и обнаружил, где находится. Он был на острове Амагер. Он бросился к дверям и, обнаружив, что обе двери кареты заперты, открыл окно и стал кричать эскорту, что его отвезли не туда.
Ему не ответили, но он все понял. Его отвезли на Амагер. Его обманули. Карета стояла, не двигаясь, в ста метрах от берега, и лошади были выпряжены. Он спросил, что это значит; но командовавший эскортом офицер подъехал к карете и сообщил, что им придется поменять лошадей, поскольку эти лошади выбились из сил, и что поездка продолжится, как только прибудут новые лошади.
Затем он быстро ускакал прочь.
Двери кареты были заперты. Лошади выпряжены. Драгуны расположились на своих лошадях метрах в ста от кареты и, выстроившись в линию, ждали.
Король в одиночестве сидел в своей карете без лошадей. Он уже перестал кричать и в нерешительности опустился на сиденье кареты. Он смотрел на пустынный берег и на воду, которая была совершенно спокойной. Он понимал, что как раз настало время для помилования осужденных. Ему было не выйти из кареты. Его криков никто не слышал. Драгуны видели, как он через открытое окно производит какие-то странные, указующие жесты руками куда-то вверх; он словно бы протягивал руку к небу, к Богу, который, быть может, избрал его когда-то своим сыном, который, быть может, существовал и имел власть, который, быть может, обладал властью миловать; но через некоторое время его рука, похоже, устала, или он просто пал духом; его рука опустилась.
Он снова забился в угол кареты. С востока на Амагер накатывала дождевая туча. Драгуны молча ждали. Никакие лошади не прибывали. Никакой Бог не являлся.
Возможно, он уже все понял. Возможно, он уже получил свой знак. Он был всего лишь человеком, и не больше. Начал накрапывать дождь, потом все сильнее и сильнее, и скоро, возможно, прибудут лошади, и они, возможно, поедут обратно, возможно, во дворец, и, возможно, милосердный Бог существует, но почему же Ты тогда так и не показал мне Твое лицо, не дал мне напутствия и совета, не уделил мне Твоего времени, Твоего времени, не уделил мне времени, а леденящий дождь лил теперь все сильнее.