– Выходи, девушка, – попросил слесарь. – Ваша мамаша для вас три дня чистоту блюла по полу и во всех местах с веником. А то боязно, и в клозет тянет.
– Я тут хожу, – обернулась к тазу дочь военморки.
– К нам ходи, – попросил Горбыш, постучав плексиглас костяшками пальцев. – Мы не спортсмены, нас Дунин контрастный душ спасает от всего.
– И от дури, и от порошка? – глядя полными слез глазами, вопросила Эля.
– Да Дуне твой порошек, что пургена лошадиная доза, поняла? – возмутился вохр, расправляя черную кожу плаща и несколько красуясь. – Дунет Дуня, и нету порошка. Причешет девушку с приговором, и ей дурь – все равно что телевизор вырубить.
– Тогда пойду, – страшно прошептала Эльвирка, бесстрашно щурясь. – В рай или в ад, а на открытой волне легче мотаться, чем в этой позорной гавани. Перед Мишей… и папой было стыдно, а теперь пойду. А дите… что ж… будет сын дивизиона, морской котик. Никому не отдам. Открывайте.
Тут Горбыш вспомнил про финский замок и подергал за вылезающие уши накладных петель, а слесарь подобрался и уставился на увесистое мудреное устройство.
– Давай ключ, – попросил вохр. – Сверху кинь, он и выпрыгнет.
– Нет, – безвольно опустила руки девчонка. – Ключ у карабаса, – и пошла обратно в угол и уселась на тряпье.
– Это для финнов да калмыков это замок, – произнес загадочное слесарь. – А для русской души замок один неоткрытый – сама его душа нараспашку, – сказал мастеровой заветное.
Потом осмотрелся кругом, прошелся, чего-то вспомнил и похлопал себя по карманам.
– Кабинет зама по культуре кино тут защелкнулся, так ребята разом открыли, не успел он с секретаршей план состроить. У них и на клозетах защелки сложнее висят, англицкие.
Вынул из затрепанного пиджачного кармана грязный замусоленный носовой платок, из него – бутерброд из черного хлеба с салом, а разложив хлебы, вытянул стальную зубочистку, особой секретной космической стали, которой, видно, проверяют болты на межзвездных челноках. Зубочистка, издавая мелодичный звон, гнулась в любую сторону и возвращала форму назад без помех. Девушка и вохр в волнении прильнули к прозрачной двери. Слесарь повозил рукавами, ввел финнам металлическую иглу и, прижавшись ухом, тихо повел грубыми толстыми пальцами с черными сбитыми ногтями. Замок пощелкал зубами, выплюнул шуршащее финское ругательство, вроде «Ой-комяйнен-ой-ш», и убрал клыки из двери и раскрылся.
Девушка упала в обморок. Медвежатники выволокли почти безвесовую ношу из клетки и взялись для ободрения гладить и слегка щелкать Альбинкину дочь в щеки.
– Неси таз, – велел Горбыш, и слесарь слетал в стеклянный куб и принес полный жижи сосуд, а ловкий вохр обрушил его на несчастную. Дочка чуть ожила, приподнялась и стала водить глазами, слегка понимая окружающее.
Однако раздались в дальнем коридоре шаги и упорные ругающиеся голоса.
– Бежим, бежимте, – прошептал Горбыш и стал выволакивать девку из комнаты. Та поддалась и повлеклась наружу, роняя струи с волос и с хламиды, в которую была наряжена. Голоса возбужденно усилились.
– Беги! – крикнул вохр и обернулся к притормозившему подельнику. – А ты что, колода дубовая?!
Слесарь хитро прищурился и шмыгнул обратно в куб:
– Мандалинку у этих возьмем, – крикнул он победно и весело. – Альбиночке потренькаю под стакашок и бутербродец с салом, – заверещал он и стал отцеплять, как оказалось, пришпиленную цепочкой к гробу музыкальную бандуру.
– Брось-на! – завопил Горбыш и кинулся к дураку. – Козел-на в огороде-на… – и начал оттягивать клозетного спеца.
Наконец цепочка хитро щелкнула и спала, и слесарь воздел вверх тренькнувшую деревяшку.
Но в комнату уже ворвались двое. Первый был похитителям знаком – с Гуталина лишь чуть сползли от бега плавки и коричневым куском вываливался сзади мобильник. Второй же был неизвестным исчадием: вместо головы у него был телевик, который шуршал, светился и водил толстой линзой синего объектива по разбойным людям. Приятели замерли. А зря.
Шустрый, привычный к шустрому поведению в стрип-клубах, спружинив огромные мышцы ног, скакнул к дверке, прикрыл ее и ловко обрушил в боковые пазы, ранее не замеченные друзьями, стальной засов.
– Я тебе говорил, сотка еврев мало за такой съем, не то что баксов. Обмишуришься картинка. В борделях за такую, с садизмом, знаешь платят! А ну пошли, рассчитаемся как надо.
– Погодь, стрипка, досниму, – и телекамера опять заводила лицом по беснующимся в прозрачной клети и пытающимся выдрать, разбить или проломить лаз теперь заключенным.
– Профессионально, – похлопал по высокому кубу Гуталин. – Космические ночами халтурят. Я сам в таком снимал ролик: «Девушка дает Гуталину сто очков вперед», поняли? Не бушуйте. Заканчивай, охератор. Сидите тут, скоро буду. Разберемся.
– Еще девку бегущую издали мелким планом надо взять, – хмыкнул киношник, и двое захватчиков покинули убогую комнатенку.
Сначала друзья по несчастью пытались выбраться, но слесарь твердо сказал, глядя на щерящийся снаружи тупой простой засов-заслон: «Это не открою». Потом подволокли гробину, поставили на попа, и вохр, шатаясь, взобрался на нее. Рук до верха не хватило. Стали тихо вышибать гробиной плексиглас, толстая прозрачная слюда не поддалась, только охала, скрипела, как старуха, и покрывалась сеточками старческих морщин. Умаялись и уселись.
– Вот, – посетовал вохр. – Гроб с музыкой. Из-за тебя.
– Извини, – склонил башку слесарь. – ЕЦас придет голый и отопрет за бутылку. Больно я музыку с детства люблю. Что струмент макакам бросать. На него вон дерева сухого сколько пошло, струны внатяжку. У нас в селе знаешь как музыку уважали! Митька, брат, теперь болеет, всегда пьяный гармонист, картуз заломит да возьмется наяривать, в соседнем приходе слышно. Бабы кружатся, мы, детинец, шастаем, под ногами лезем – веселье, что твой отходняк. Говорил слова я до трех лет плохо и до пяти мало их знал, слов этих. Так бегал. Лишние слова человеку зачем, если у него мечтов полные порты. Однажды закрыла меня мамка в чулане, то ли виноват был, то ли всегда закрывала, когда отец выпимши буянил. Чулан глухой, не выбраться. А мне лет восемь, и я загадал: выберусь сам, будет мне счастье жизни и улыбка природы, не выберусь – так и пробегаю до старости. Примерился я: наверху далекое оконце в чулане чуть светит, огляделся. И пришла в меня умная мысль, господин Горбыш. Всю, мол, мы жизнь по чуланам бродим-выбираемся, чтобы счастье узнать – бабу или замок сложный.
В том, видать, нам испытание Господь наш послал: есть в тебе искра трудовая и умственная – значит живешь счастливец, нету – сиди впотьмах. Вот уж тогда я умный был. Огляделся – ничего. Куры крыльями тюхают, беспокоятся, чтоб яйцо не сожрал. Петух возле ног вертится, клюнуть неглавного хозяина желает. Приглядел я голый шест в углу, старый со старого колодца прибрали. Нажал, подтянул и подогнал ровно вверх, к оконцу. Почти достало. Ползал и лазил я тогда не чета нынешнему, как макака, но здесь плохо было – палка неровная. Тяжелая, вбок сваливается. Все ж таки полез, загадал ведь на счастье. Два раза падал, ногу разбил, руки содрал до кровей, все-таки добрался. Вишу, шатаюсь возле оконца, а открыть его третьей руки нет. Ну, думаю, господи, помоги, где рука твоя. Собрался опять я в последний раз валиться, силы уже к исходу. Тут озлился я, зажмурился и башкой по стеклу трах-х. Вывалилось, только с щеки кровянка бежит, ну и хрен с ней. Тут уж я шест ногами бросил, руки на оконце перекинул и был таков. Выбрался. Побежал к колхозному саду, забрался вверх на самую раскидную яблоню, схватил плод огромный и весь сжевал, сверху на жизнь нашу глядя. Потом пару крупных и желтых за пазуху сунул, а уж после на пруд пошел обмываться, кровянку чистить. Вот с тех пор я и счастливый человек стал – столько разного повидал, двух женщин хороших любил, сколько интересных сливов с секретом раскурочил и красивой кафельной плиткой в уборных уложил – не сосчитать. Значит, есть во мне искра, раз я такой счастливый.