– Нет, уж позвольте мне сделать самой, как я хочу. Пусть это будет моя прихоть, но уступите ее мне, милая, дорогая, прелестная Эмма Эдуардовна! Зато я обещаю вам, что это будет последняя моя прихоть. После этого я буду как умный и послушный солдат в распоряжении талантливого генерала.
– Is'gut![21]– сдалась со вздохом Эмма Эдуардовна. – Я вам, дитя мое, ни в чем не могу отказать. Дайте я пожму вашу руку. Будем вместе трудиться и работать для общего блага.
И, отворив дверь, она крикнула через залу в переднюю «Симеон!» Когда же Симеон появился в комнате, она приказала ему веско и торжественно:
– Принесите нам сюда полбутылки шампанского, только настоящего – Rederer demi sec и похолоднее. Ступай живо! – приказала она швейцару, вытаращившему на нее глаза. – Мы выпьем с вами, Тамара, за новое дело, за наше прекрасное и блестящее будущее.
Говорят, что мертвецы приносят счастье. Если в этом суеверии есть какое-нибудь основание, то в эту субботу оно сказалось как нельзя яснее: наплыв посетителей был необычайный даже и для субботнего времени. Правда, девицы, проходя коридором мимо бывшей Женькиной комнаты, учащали шаги, боязливо косились туда краем глаза, а иные даже крестились. Но к глубокой ночи страх смерти как-то улегся, обтерпелся. Все комнаты были заняты, а в зале не переставая заливался новый скрипач – молодой, развязный, бритый человек, которого где-то отыскал и привел с собой бельмистый тапер.
Назначение Тамары в экономки было принято с холодным недоумением, с молчаливой сухостью. Но, выждав время, Тамара успела шепнуть Маньке Беленькой:
– Послушай, Маня! Ты скажи им всем, чтобы они не обращали внимания на то, что меня выбрали экономкой. Это так нужно. А они пусть делают что хотят, только бы не подводили меня. Я им по-прежнему – друг и заступница... А дальше видно будет.
VII
На другой день, в воскресенье, у Тамары было множество хлопот. Ею овладела твердая и непреклонная мысль похоронить покойного друга наперекор всем обстоятельствам так, как хоронят самых близких людей – по-христиански, со всем печальным торжеством чина погребения мирских человек.
Она принадлежала к числу тех странных натур, которые под внешним ленивым спокойствием, небрежной молчаливостью и эгоистичной замкнутостью таят в себе необычайную энергию, всегда точно дремлющую в полглаза, берегущую себя от напрасного расходования, но готовую в один момент оживиться и устремиться вперед, не считаясь с препятствиями.
В двенадцать часов она на извозчике спустилась вниз, в старый город, проехала в узенькую улицу, выходящую на ярмарочную площадь, и остановилась около довольно грязной чайной, велев извозчику подождать. В чайной она справилась у рыжего, остриженного в скобку, с масленым пробором на голове мальчика, не приходил ли сюда Сенька Вокзал? Услужающий мальчишка, судя по его изысканной и галантной готовности, давно уже знавший Тамару, ответил, что «никак нет-с; оне – Семен Игнатич – еще не были и, должно быть, не скоро еще будут, потому как оне вчера в „Трансвале“ изволили кутить, играли на бильярде до шести часов утра, и что теперь оне, по всем вероятиям, дома, в номерах „Перепутье“, и что ежели барышня прикажут, то к ним можно сей минуту спорхнуть».
Тамара попросила бумаги и карандаш и тут же написала несколько слов. Затем отдала половому записку вместе с полтинником на чай и уехала.
Следующий визит был к артистке Ровинской, жившей, как еще раньше знала Тамара, в самой аристократической гостинице города – «Европе», где она занимала несколько номеров подряд.
Добиться свидания с певицей было не очень-то легко: швейцар внизу сказал, что Елены Викторовны, кажется, нет дома, а личная горничная, вышедшая на стук Тамары, объявила, что у барыни болит голова и что она никого не принимает. Пришлось опять Тамаре написать на клочке бумаги;
«Я к Вам являюсь от той, которая однажды в доме, неназываемом громко, плакала, стоя перед Вами на коленях, после того, как Вы спели романс Даргомыжского. Тогда Вы так чудесно приласкали ее. Помните? Не бойтесь, – ей теперь не нужна ничья помощь: она вчера умерла. Но Вы можете сделать, в ее память одно очень серьезное дело, которое Вас почти совсем не затруднит. Я же – именно та особа, которая позволила сказать несколько горьких истин бывшей с Вами тогда баронессе Т., в чем до сих пор раскаиваюсь и извиняюсь».
– Передайте! – приказала она горничной.
Та вернулась через две минуты:
– Барыня просит вас. Очень извиняются, что им нездоровится и что оне примут вас не совсем одетые.
Она проводила Тамару, открыла перед нею дверь и тихо затворила ее.
Великая артистка лежала на огромной тахте, покрытой прекрасным текинским ковром и множеством шелковых подушечек и цилиндрических мягких ковровых валиков. Ноги ее были укутаны серебристым нежным мехом. Пальцы рук, по обыкновению, были украшены множеством колец с изумрудами, притягивавшими глаза своей глубокой и нежной зеленью.
У артистки был сегодня один из ее нехороших, черных дней. Вчера утром вышли какие-то нелады с дирекцией, а вечером публика приняла ее не так восторженно, как бы ей хотелось, или, может быть, это ей просто показалось, а сегодня в газетах дурак рецензент, который столько же понимал в искусстве, сколько корова в астрономии, расхвалил в большой заметке ее соперницу Титанову. И вот Елена Викторовна уверила себя в том, что у нее болит голова, что в висках у нее нервный тик, а сердце нет-нет и вдруг точно упадет куда-то.
– Здравствуйте, моя дорогая! – сказала она немножко в нос, слабым, бледным голосом, с расстановкой, как говорят на сцене героини, умирающие от любви и от чахотки. – Присядьте здесь... Я рада вас видеть... Только не сердитесь, – я почти умираю от мигрени и от моего несчастного сердца. Извините, что говорю с трудом. Кажется, я перепела и утомила голос...
Ровинская, конечно, вспомнила и безумную эскападу[22]того вечера и оригинальное, незабываемое лицо Тамары, но теперь, в дурном настроении, при скучном прозаическом свете осеннего дня, это приключение показалось ей ненужной бравадой, чем-то искусственным, придуманным и колюче-постыдным. Но она была одинаково искренней как в тот странный, кошмарный вечер, когда она властью таланта повергла к своим ногам гордую Женьку, так и теперь, когда вспомнила об этом с усталостью, ленью и артистическим пренебрежением. Она, как и многие отличные артисты, всегда играла роль, всегда была не самой собой и всегда смотрела на свои слова, движения, поступки, как бы глядя на самое себя издали, глазами и чувствами зрителей.
Она томно подняла с подушки свою узкую, худую, прекрасную руку и приложила ее ко лбу, и таинственные, глубокие изумруды зашевелились, как живые, и засверкали теплым, глубоким блеском.
– Я сейчас прочитала в вашей записке, что эта бедная... простите, имя у меня исчезло из головы...