Очевидно, сегодня многие (в особенности же молодежь поэтического склада) склонны преувеличивать достоинства этих замечательных произведений… Над привязанностью к женщине, не задевшей сколько-нибудь серьезно ни сердца, ни ума поэта, но и не угасшей совершенно, возобладала привязанность к другу; и она носит столь восторженный характер, столь неумеренно поэт выражает ее, что смысл этих сонетов совершенно затемняет непостижимая тайна. Я согласен, у поэзии и прозы ранних веков был более пылкий и чувствительный язык для выражения дружеских чувств, чем в новые времена и сегодня, однако мы не находим в произведениях тех лет другого примера, где бы обнаружилась такая же всепоглощающая страсть, то обожание, которые величайший человек изливает в своих сонетах на некоего безымянного юнца… И пусть сонеты исполнены великолепия, все же известное недоумение значительно умаляет удовольствие читателя, и мы неизбежно сожалеем, что Шекспир написал их.
Генри Галлам уничтожил письма Альфреда к Артуру. Альфред прекрасно понимал, чего боится и что подозревает отец Артура, но ни разу ни выражением лица, ни тоном не выказал беспокойства, не выдал своей осведомленности. Он был смолоду научен скрывать свои чувства, облекать собственное и чужое недовольство в непроницаемый туман. В течение восьми лет он, словно напуганный осьминог, выпускал чернильную струю в глаза дорогой Эмили. Он не высказал ни малейшего раздражения в ответ на то личное послание, которое обнаружил в высокомерной отповеди сонетам, и только неустанно твердил всем, что сонеты благородны. Сейчас он прятался под двойным покровом: рассеянности и многозначительности гения и плотным куполом людского почтения, – случилось так, что он сделался кумиром своего времени. Но когда-то он был молод, и критики, высмеивая его неосторожные откровения, доставляли ему много горечи. Так, описав в стихах их «милый чердачок», их «белые и мягкие постели», он подверг себя насмешкам. Лишь только поэма увидела свет (вышла она анонимно, поскольку Альфред не пожелал ставить на титуле свое имя), как некий критик заметил, что поэт извел «немало дешевого витийства» на «какую-то пастушку из Канцелярии»[109]. Старая присоленная рана от той шпильки еще отзывалась живой болью, в ней было больше жизни, чем в меркнущем воспоминании об Артуровом рукопожатии. Несмотря на успех и всеобщее признание, он до сих пор, слыша в свой адрес резкую критику, кривился, точно от острой боли. Другой обозреватель предполагал, что стихи написаны женщиной: «Только необъятное сердце вдовы какого-нибудь вояки могло породить столь трогательные строки». Все так, все верно, он постоянно называл себя вдовой Артура, но только в духовном смысле, ибо овдовела его душа, его анима. Более того, он считал, что в каждом великом человеке уживаются оба пола. Сын Божий Христос (следуя Артуровой «Новейшей Теодицее» – предмет Божественной Любви и Страсти Создателя) сочетал в себе мужское и женское начала, поскольку был Воплощением Бога: мужские начала – Мудрость и Справедливость присутствовали в нем наряду с женскими – Жалостью и Милосердием. Он полагал, что и они с Артуром обладали женскими ипостасями («в высоких душах – жалость частый гость»)[110], и оттого и поэтическая их чувствительность, и мужественность отнюдь не умалялись, но возрастали.
Но кое-что его ужасало и отталкивало. Как ужасало и отталкивало и Артура. Он считал, что сам критик втайне склонен к этому пороку, обвинив его, Альфреда, в страсти к «пастушке из Канцелярии». Как-то раз он остроумно заметил, что мужчинам положено быть андрогинными, а женщинам – гинандринными, но не наоборот. Он даже сочинил эпиграмму «На женоподобного господина»:
Раз мы ущербными, мой милый, родились, Блаженны те, в ком «м» и «ж» слились; Но различать меж ними есть причина: Мужчина-женщина – не женщина-мужчина.
«Точно подмечено, – думал он, – и написано ладно. Эпиграмма как леденец: вот его нет, а вот он уже на языке, круглый, гладкий, приятный». Ему отлично известно, что люди принимают его за наивного старикана. Они стремятся ему угодить, ограждают от разочарований. А между тем он таит в себе больше, чем высказывает, – только так и можно жить в эти пуритански-чопорные времена; время, породившее его, было куда менее наивным. Они с Артуром были наслышаны о, мягко говоря, «наклонностях» одного их кембриджского знакомца, изящного Ричарда Монктона Милнса, – его интерес к красивым мальчикам был постоянно на устах и у самого Милнса. От Артура он знал, какие страсти побуждают Вильяма Гладстона[111] рыскать по ночному городу в поисках женщин, хотя после тот мучительно каялся. «Чувственный человек», – говорил о Гладстоне Артур. Гладстон влюбился в великолепного Артура еще в Итоне, Альфред полюбил его в Кембридже. Артур не был чувственным. Он любил романтично, возвышенно. В поэме были о нем такие строки:
Вкусил любви умом одним, Живящей влаги не испил… —
и Альфред верил, что не ошибся насчет друга; верил, что, шагни тот, образно говоря, через порог воображения в любовь плотскую, он бы узнал об этом.
Сам он не был человеком страстным. Его чувственность, так сказать, распространялась на все сущее, смешивалась с ним – проникала в крохотные лопающиеся почки, волновалась вместе с морем. Первое любовное соитие – он толкнул пуговицу в прорезь, отстегнул ее, нащупал другую, и снова не ту, – есть ли смысл думать об этом теперь, слишком много времени прошло, Эмили уже долгие годы инвалид. Он считал, что его жизнь удалась. Он испытывал полноту чувств и радость семейной жизни. Он подозревал, что у других жизнь была богаче ощущениями, но и то, что пережил он, было приятно и устраивало его. И он был уверен, что и Эмили устраивала ее жизнь. Если говорить откровенно, в тот день на лужайке они с Артуром испытывали особую радость любви: через пальцы они словно обменивались душами, упрочали общность помыслов и духовную близость, подтверждали друг другу общее ощущение, что они друзья во веки веков, – им не надо было узнавать, изучать друг друга, как прочим. Но значит ли это, что они были подобны таким, как Милнс? Нет, они любили друг друга, как Давид и Ионафан, – то была дивная любовь, любовь к женщине уступала ей в силе. И это притом, что библейский Давид страстно любил женщин (чтобы завладеть Вирсавией, он послал Урию на верную смерть), и среди героев не было равного ему мужеством. Неуравновешенные, мятущиеся души тянулись к холодному совершенству Артура, к его изящной сдержанности и самодостаточности. Альфред знал, что Вильям Гладстон до сих пор завидует его былой близости с их общим кумиром. При встречах они оба испытывали неловкость, но все же тянулись друг к другу, их объединяла общая великая утрата, оба были самыми выдающимися людьми своего времени. Гладстон был Давидом нового времени. Но Артур полюбил его, Альфреда. Однажды Артур показал ему черновой ответ на письмо Милнса – тот в свойственной ему бурной манере умолял Артура разделить свою дружбу исключительно с ним. Это было, кажется, в 1831 году. Бедному Артуру оставалось жить меньше двух лет. Он протянул письмо Альфреду и добавил: