– Ведут, ведут… Эвона!.. – удивленно и громко заорали сзади.
И всей деревней побежали за околицу, навстречу показавшейся толпе.
Только дед Устин кой с кем остался и с высокого крыльца часовни, прищурив глаза, всматривался вдаль.
Наступил вечер.
XXX
Тихо плетется в гору рыжая кобылка, надсадисто: в телеге трое. Невеселы идут по бокам телеги люди.
– Образумься, Аннушка… Дитятко… – говорит осунувшийся Пров.
– Подай мне Андрюшу, – тихо вскрикивает прикрученная к телеге Анна.
– Я здесь, Анна… С тобой…
– Уйди!..
Андрей-политик, путаясь в армяке Прова, идет возле Анны и гладит ей волосы. Но та мотает головой и самое обидное слово силится крикнуть, но слово это забыто.
Возле Анны, поджав руками живот, сидит Антон. Выражение лица детское, удивленное: глаза целуют каждого и каждого благодарят.
Ванька Свистопляс, причмокивая, правит лошадью. Запухшая нога его вытянута вдоль телеги, а левая рука нет-нет да и пощупает больное ухо. Он, как волк, исподлобья озирается на Крысана, глаза бегают и боязливо ширятся на показавшуюся из деревни толпу.
– Анна… – уж который раз подавленным голосом начинает Андрей. Иссиня-бледное лицо его подергивается, на правом виске прыгает живчик, упорный взгляд прикован к Анне. В его глазах появилось что-то новое, пугающее. Когда он переводит их на Прова, тот отворачивается, шумно вздыхает и никнет головой.
Братаны Власовы тоже здесь. Только бывшего каторжника Науменко нет – убежал, и нет Тюли с Лехманом.
Но Крысан, как наяву, видит старого бродягу. На Анну взгляд направит – не Анна: Лехман лежит и хрипло кричит несуразное; взглянет на Антона – Лехман сидит раскачиваясь; зажмурится – вновь Лехмана видит, его мертвые глаза, его раскрытый беззубый рот, его простреленную залитую кровью грудь.
И уж нет в Крысане злобы, не ходят за щеками желваки, глаза погасли, пересохший рот открыт. Он весь обвис, осел, покривился, еле ноги тащит, вздымая пыль.
– Плохо вам будет, – говорит Андрей.
– А ты как-нибудь, Андрей Митрич… тово… заступись… – просят мужики, – знамо, спьяну…
– Спьяну? Не в этом дело…
И мужики опять идут молча и тяжело сопят.
До деревни с версту осталось. Как спустились с горки, скрылась приближающаяся толпа, в зеленых потонула кустах.
– Тятенька, где ты? – тихо зовет Анна. – Развяжи меня, тятенька…
Но Пров едва понимает, что говорит дочь. Он вопросительно смотрит на мужиков, с ними взором советуется:
– Да, до-о-ченька, да потерпи…
А сам о надвигающейся и уже нависшей туче думает. Не о Лехмане, брошенном в тайге, не о пьяной сходке мужиков, не о зарезанных своих коровах, не о тюрьме, не о каторге – о жизни своей думает Пров: рехнулась дочь ума, кончилась и его, Прова, жизнь. Пропадай пропадом все: и Матрена, и хозяйство, и хромой сивый мерин, и деревня, и тайга, и белый свет, в могилу бы скорей, в домовину бы скорей, под крест лечь…
– Тятенька…
Пров не слышит: высокой стеной скорбь его окружила, как ночь среди бела дня, окутала. Но где-то огонек дрожит: может, оклемается, может, придет в себя Анна. А эти двое – пусть живут, мир бродяг приютит, пусть только помалкивают, а старика того убиенного погребению всей деревней предадут, – что ж, дело Божье, суд Божий. Мир смолчит, сору не вынесет: друг за дружку ответ держать будут, порука круговая. Андрея можно упросить, поклониться ему: голова у него не мужиковская, научит…
– Ну, ну… – вслух роняет Пров и уже веселей поглядывает на кудрявую возле часовни рощу.
По дороге от деревни мужик скачет. По дороге от деревни впереди всех Матрена бежит, за ней ребята, за ними толпа с горы спускается.
XXXI
Подвыпившая Даша в ногах валялась у Устина:
– Дедушка ты мой светлый… Ослобони мою душеньку… С панталыку я сшиблась, дедушка…
– Никто, как Бог…
А уж толпа вливалась в деревню. Все, кто оставался с Устином, поспешили навстречу.
Даша ничего не видела, кроме добрых глаз Устина.
– Судите меня, люди добрые… я, потаскуха, с Бородулиным жила… Солдатка я… воровка я… – она громко сморкалась, утирала слезы и, ползая, хваталась за Устиновы босые ноги. Устин приседал, удерживая равновесие, и, весь нахохлившись, скрипел своим стариковским, с огоньком, голосом:
– Совесть, мать, забыла… Бесстыжая ты…
– У Бородулина деньги я украла… А не бузуи… Ох, светы мои…
Устин гневно всплеснул руками:
– Ведь ты… Черт ты… Ведь бузуев-то… Ах ты ведьма!..
– Хорошень меня… Задави… Убей…
Вдруг, испугав Устина, Даша взвизгнула и бросилась к подъехавшей телеге:
– Аннушка! Девонька!..
– Тпру! – пробасил Обабок. – Приехали…
– Молись, ребята, Богу, – выдвигаясь из вновь выросшей толпы, проговорил какой-то старик.
– Чего – Богу… Айда домой, – сказал Пров. – Понужай, Матрен, кобылу-то.
– Стойте! – крикнул Устин с крыльца часовни и сердито одернул рубаху.
А тем временем Анну сняли с телеги, напоили холодной водой. Она всем улыбалась и что-то говорила торопливым, не своим голосом, проглатывая слова.
К дому повели ее.
– Стой, Пров! Вернись!..
– Я чичас приду, Устин… Ишь, дочерь-то…
– Стой ты… До-о-о-черь… А где еще двое, где они?.. – И Устин мотнул рукой на Антона с Ванькой.
Даша к Устину, к Прову, к Андрею лезла, что-то выкрикивала и голосила, но ее оттирала толпа.
– Куда старика дели? Где еще молодой, толсторожий?..
Толпа молчала.
Цыган сказал:
– Одного только кончили… Старика…
– Та-а-ак… – протянул Устин.
– А другой, однако, убег… Толсторожий-то… – закончил Цыган и нырнул в народ.
Толпа перешептывается и угрюмо гудит.
– Так, молодцы, так… – затихая, говорит Устин, вкладывает руки в рукава и опускает низко голову.
– Значит, убили?! – вскидывая вдруг голову, резко сечет толпу.
Толпа мнется, ежится. Мужики переглядываются, переступают с ноги на ногу, растерянно покашливая и поправляя шапки.
– Хороши молодчики… Ловко… Ай да Пров Михалыч… Ай да староста…
Пров трясущимися руками прицепляет на грудь медную бляху и, кланяясь Устину и Андрею-политику, и бродягам, и всей толпе тихо говорит:
– Бог попустил… Терпения нашего не стало… – Голос дрожит, брови высоко взлетели.