в сознании, сколько в подсознательных сферах художника»{512}.
На самом же деле Переверзев, во многом перекликаясь с Добролюбовым, постоянно подчеркивал глубокое отличие своего историко-материалистического метода от «наивного реализма» реальной критики Добролюбова и Писарева{513}. И Кирпотин уловил это различие. Да, признаёт он, Добролюбов всё списывает на натуру, понимая ее в антропологическо-физиологическом смысле, в то время как Переверзев апеллирует к «социальному характеру», понимая искусство как проекцию объективных социальных отношений на литературные образы. Но результат построений обоих критиков, по Кирпотину, «одинаково метафизичен». Усиливая критику, Кирпотин утверждал даже, что Добролюбов гораздо более историчен и материалистичен, чем метафизик Переверзев, который якобы довел метод автора «Темного царства» до абсурда. Отсюда логически вытекал приговор методу Переверзева: если заблуждения Добролюбова на пути к истине были «поучительны», то ошибки Переверзева являются «фальсификацией марксизма» и «меньшевистским уклоном», ибо «отрыв искусства от политики» «разоружает революцию пролетариата в сфере искусства», «служит средством к обезврежению марксизма в интересах врагов рабочего класса»{514}.
Статья Кирпотина, таким образом, содержит отзвук сразу всех главных кампаний 1930–1931 годов — против переверзевщины, против меньшевистского уклона, против механистичности в философии и других науках, за плехановскую ортодоксию. Фигура Добролюбова не случайно мелькала в череде этих полемик, поскольку его наследие использовалось и плехановской эстетикой, и психологической социологией Переверзева. Парадоксальным образом после разгрома и тех и других статус Добролюбова в советском пантеоне классики лишь повысился.
В 1932–1933 годах начался следующий этап «присвоения» Добролюбова сталинской культурой. Идеологический контекст 1932 года характеризовался очередной резкой сменой правил игры и программных ориентиров. Бурная кампания за «плехановскую ортодоксию» сменяется кампанией против плехановщины. После письма Сталина «О некоторых вопросах истории большевизма» в редакцию «Пролетарской революции» Всесоюзное объединение Ассоциации пролетарских писателей издает соответствующее постановление, в котором требует «изживать некритическое отношение к плехановской (т. е. меньшевистской) философии» и его литературоведческому наследию. Новый период, провозглашенный «ленинским этапом в литературоведении», подразумевал выдвижение на передний план взамен узкоспециальных литературоведческих понятий (образ, содержание, форма) категории партийности; решительный возврат к классике, в том числе к критическому дореволюционному канону{515}. После осуществленной в соответствии с постановлением ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года перестройки литературных организаций был взят курс на создание советской классики с опорой на тщательно отобранных классиков ушедшей эпохи. Этот процесс затронул и Добролюбова, о чем свидетельствует серия статей профессора Николая Александровича Глаголева, заведующего кафедрой литературы Московского областного педагогического института.
В статье 1933 года Глаголев сокрушался, что Добролюбова изучали предательски мало, не осмысливая даже высказывания Ленина о нем. Спорные вопросы философского мировоззрения Добролюбова уже не представляли для Глаголева такой проблемы, как еще двумя годами ранее для Кирпотина. Критик объявлял автора «Темного царства» социалистом-утопистом, не поднявшимся до уровня диалектического материализма и лишь в некоторых вопросах приближавшимся к нему. Большую часть статьи занимало опровержение мнения Плеханова, что Добролюбов оценивал творчество писателя «независимо от его убеждений, независимо от имеющихся у него идейно-политических тенденций». Этой, с его точки зрения, ложной и вредной теории Глаголев противопоставлял ленинскую трактовку критики Добролюбова и Чернышевского как глубоко партийной и проникнутой духом классовой борьбы. Кроме прочего, Добролюбов ни в коем случае не являлся сторонником теории бессознательного художественного творчества, как бы ни старались критики-фальсификаторы утверждать обратное{516}.
В статье 1935 года Глаголев провозглашал актуальность Добролюбова для современной литературной ситуации в полном соответствии с установками власти: советская критика должна учиться у Добролюбова понимать, что «замысел художника и функция произведения не всегда совпадают», и выявлять, что «говорит объективно само произведение»; критика должна оказывать воздействие и на читателя, и на писателя, разъясняя, в чем он допустил ошибки{517}. Этот призыв вполне понятен на фоне директив середины 1930-х годов, требовавших от критики идти «впереди» литературы{518}.
В качестве самого яркого примера подобных «приказов» следует назвать юбилейную передовую статью доцента Государственной академии искусствознания Анны Абрамовны Бескиной в газете «Литературный Ленинград»: метод Добролюбова как «усилителя художественного образа» ставился в пример всем современным работникам критического фронта, которые в рамках кампании «литературной учебы» у классиков должны были «брать уроки» у великого предшественника. Бескина считала, что современная критика «слишком замкнута и недостаточно публицистична», и выносила вердикт: «Так, как работал Добролюбов, не умеют работать наши критики… выводить образы из литературы в жизнь». Что же касается идейных ошибок Добролюбова, автор подчеркивала, что они сданы в архив, а Добролюбов актуален и сейчас.
Как видим, к 1936 году — столетию со дня рождения Добролюбова — кодифицированная партийными пропагандистами трактовка его творчества заблокировала любые споры о нем. Печальным итогом юбилея оказалась стерилизация, сведение к серии штампов личности и наследия Добролюбова. В сотнях статей и докладов 1936 года прекрасно прослеживается абсолютная беспроблемность его классического образа. Так, в статьях специального добролюбовского тома «Известий Академии наук СССР» и тома «Литературного наследства» (№ 25/26) все острые вопросы обойдены, оценки унифицированы, противоречия сняты. В результате «идеологические» статьи двух академических изданий почти идентичны в формулировках и выводах.
Добролюбовские празднования 1936 года окончательно зафиксировали застывший и беспроблемный образ критика. Юбилей Добролюбова по размаху превосходил столетие со дня смерти Гёте в 1932 году и предвосхищал пушкинские торжества 1937-го. Вышедшая в 1951 году в серии «Жизнь замечательных людей» книга В. В. Жданова закрепила все официозные клише и надолго перекрыла доступ широкой читательской аудитории к подлинной биографии Добролюбова.
Усилия многих замечательных литературоведов, не раз цитированных на страницах нашей книги, в 1950—1970-е годы были направлены на то, чтобы вернуть читателю реального Добролюбова. Однако новую жизнь образ Добролюбова обрел в послевоенные десятилетия на страницах не биографий, а лучшего литературного журнала оттепельной поры — «Нового мира» А. Т. Твардовского. Если чем хорошим и обернулось внедрение Добролюбова в советскую школьную программу, так это появлением целого поколения молодых критиков, выросших на его статьях и восхищавшихся их свободным словом. Участники литературной жизни второй половины 1950-х годов проводили параллель между Россией после Николая I и постсталинским СССР и видели далеко не случайную аналогию между демократической журналистикой «Современника» и освобождающим от сталинской лжи словом «Нового мира»{519}. Обновление началось уже в конце 1953-го — начале 1954 года, когда в нескольких статьях журнала («Об искренности в литературе» Владимира Померанцева, «Дневник Мариэтты Шагинян» Михаила Лифшица, «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» Федора Абрамова и ««Русский лес» Леонида Леонова» Марка Щеглова) прозвучали требования необходимости искренности в литературе (читай — и в жизни).
Это был лишь пролог к настоящему торжеству добролюбовской «реальной критики», наступившему во время второго редакторства Твардовского (1958–1970).