— он овощ. И как вегетарианец ты должен был бы съесть его с особым наслаждением. — Он так сильно откинулся на спинку стула, что ему пришлось ухватиться за край стола, чтобы не опрокинуться.
— Мне кажется, — сказал Доусон, мрачно хмурясь: эти диспуты закупоривали какие-то уголки его «я» и приводили в дурное расположение духа, — что вряд ли имеет смысл заниматься психоанализом куриц.
— Напротив, — живо откликнулся Керн, откашливаясь и прищуривая свои красные, воспаленные глаза, — мне кажется, там, в крошечном, туманном сознании курицы — минимальном, так сказать, сознании, трагедия вселенной достигает кульминационной точки. Представьте эмоциональную жизнь курицы. Что такое для нее дружба? Стая клюющих, горланящих сплетниц. Дом? Несколько забрызганных пометом жердочек. Пища? Какие-то крохи, небрежно швырнутые на землю. Любовь? Случайные набеги петуха-многоженца. И вот в этот бессердечный мир вдруг является, словно по волшебству, яйцо. Ее собственное. Яйцо, созданное ею и Богом, так ей должно казаться. Как она должна лелеять это яйцо, его прекрасную обнаженность, нежное свечение, твердую и вместе с тем хрупкую увесистость.
Картер наконец не выдержал. Он согнулся над своим подносом, его глаза плотно закрыты, темное лицо искажено от смеха.
— Умоляю, — выдавил он из себя с трудом. — У меня из-за тебя колики в животе.
— Ах, Картер, — высокопарно произнес Керн, — это еще не самое большое зло. Ведь в один прекрасный день, пока невинная курица сидит, высиживая свое странное, безликое, овальное дитя и лаская его крыльями, — он с надеждой смотрит на Картера, но тот из последних сил сдерживается, закусив нижнюю губу, — здоровенный мужлан, от которого несет пивом и навозом, приходит и вырывает яйцо из ее объятий. А все почему? Да потому что ему, — Керн показывает, вытянув на полную длину руку через весь стол, так чтобы его указательный палец, пожелтевший от никотина, почти уперся в нос Хабу, — ему, святому Генри Паламонтену, захотелось полакомиться яйцами. «Яиц, еще яиц!» — вопит он ненасытно, а несчастные дети американских матерей пусть и дальше страдают от грубых быков и неправедных свиней!
Доусон бросил на стол вилку и нож, встал из-за стола и, согнувшись пополам, вышел из столовой. Керн побагровел. В тишине Петерсен положил сложенный ломтик ростбифа в рот и произнес, пережевывая:
— Брось, Хаб, если кто-то все равно забивает животных, то почему бы тебе их не есть! Животным уже без разницы.
— Ты ничего не понимаешь, — просто ответил ему Хаб.
— Послушай, Хаб, — сказал с другого конца стола Сильверштейн, — а как же быть с молоком? Разве телята не пьют молоко? Может, из-за тебя какой-нибудь несчастный теленок недоедает?
Орсон почувствовал, что нужно вмешаться.
— Нет, — сказал он, и ему показалось, что он вскрикнул, голос его был нетвердый и возбужденный. — Как известно всем, кроме некоторых жителей Нью-Йорка, телят отлучают от дойных коров. Хаб, меня другое интересует — твои туфли. Ты носишь кожаную обувь.
— Ношу.
В оправданиях Хаба уже не осталось задора. Его губы неприязненно сжались.
— Кожа — это бычья шкура.
— Но животное уже забито.
— Ты заговорил как Петерсен. То, что ты покупаешь изделия из кожи — бумажник и ремень, кстати, тоже не забудь, — поощряет убийство. Ты такой же убийца, как все мы. Даже хуже, чем мы, потому что ты об этом задумываешься.
Хаб аккуратно сложил перед собой руки на краю стола, словно для молитвы. Он заговорил голосом радиокомментатора, скороговоркой, без запинки описывающего финишную прямую на скачках:
— Мой ремень, насколько я знаю, из пластика. Бумажник мне подарила мать задолго до того, как я стал вегетарианцем. Пожалуйста, не забывайте, что я восемнадцать лет питался мясом и до сих пор не потерял к нему вкус. Если бы существовал другой источник концентрированного белка, я бы отказался от яиц. Некоторые вегетарианцы так и поступают. С другой стороны, есть вегетарианцы, которые едят рыбу и принимают печеночный экстракт. Я бы на их месте не стал этого делать. Обувь — действительно проблема. В Чикаго есть фирма, выпускающая некожаную обувь для самых правоверных вегетарианцев, но она очень дорогая и неудобная. Я однажды заказал пару. Чуть без ног не остался. Кожа, знаете ли, «дышит», как ни один другой синтетический материал. У меня очень чувствительные ноги. Я пошел на компромисс. Приношу свои извинения. Играя на пианино, я способствую убийству слонов, чистя зубы, а я это делаю регулярно, потому что вегетарианская диета полна углеводов, я пользуюсь щеткой из свиной щетины. Я по уши в крови и каждый день молю о прощении. — Он взял вилку и принялся доедать гору тыквы.
Орсон был изумлен; он, можно сказать, из сострадания к Хабу вступился за него, а Хаб отвечал так, словно из всех присутствовавших только Орсон его недруг. Он попытался что-то сказать в свою защиту.
— Есть отличные туфли, — сказал он, — из парусины на каучуковой подошве.
— Надо будет выяснить, — отвечал Хаб. — Судя по описанию, у них чересчур спортивный для меня фасон.
Весь их стол грохнул от хохота, и тема была закрыта. После обеда Орсон отправился в библиотеку, чувствуя, что в животе творится что-то неладное, — переживания плохо отразились на его пищеварении. В нем росло замешательство, которое он не мог разрешить. Орсону претило, что он у всех ассоциируется с Хабом, и тем не менее он чувствовал себя уязвленным, когда задевали Хаба. Ему казалось, что Хабу нужно отдать должное за то, что он тверд в своих убеждениях не только на словах, но и на деле, и что люди вроде Фитча и Керна, подтрунивая над ним, сами себя принижают. Однако у Хаба их нападки вызывали лишь улыбку, будто это игра, и только Орсону он давал решительный отпор, вынуждая того занимать неискреннюю позицию. Почему? Может, потому, что один Орсон как христианин заслуживал серьезной отповеди? Но тот же Картер каждое воскресенье ходит в церковь — в синем костюме в тонкую полосочку и с платком с монограммой в нагрудном кармане; Петерсен — номинально пресвитерианец; однажды Орсон приметил, как украдкой выходит из церкви Керн; и даже Кошланд соблюдает свои праздники, пропуская занятия и обед. Почему же тогда, спрашивал себя Орсон, Хаб зациклился на нем? И почему ему не все равно? Он не испытывал к Хабу большого уважения. Хаб писал по-детски крупным и старательным почерком и первую серию экзаменов по Платону и Аристотелю сдал на «посредственно». Орсона раздражало, что к нему со снисхождением относится тот, кто уступает ему в интеллектуальном плане. И проигранный спор за столом раздосадовал его как незаслуженно низкая оценка. Его отношения с Хабом рисовались ему некоей схемой, в которой все намеченное