И вот настал этот день. Воскресенье. Вивьен рано пошла спать, вскоре после того как уснул сын. Она отключилась сразу же, а проснулась, казалось, меньше чем через секунду и перевернулась, чтобы посмотреть на часы: полночь. В лихорадке после пробуждения от глубокого, но необъяснимо беспокойного сна она погладила простыню в том месте, где спал когда-то ребенок, и, должно быть, уснула вновь, закутавшись в одеяло.
Что разбудило ее? Крик. Мужской крик. Он прозвучал вновь.
Она не поняла ничего. Ужас. Не то чтобы она не узнала того, кто кричал, — Сальваторе, кто же еще? — но никогда не слышала в его голосе такого безотчетного страха. Она не могла разобрать, что он кричит, но сразу поняла: произошло нечто немыслимое, невыносимое, кошмар, чуждый человеческой природе, оголивший даже нервы Сальваторе — вышколенного знатока этикета, который никогда не показывал своих эмоций. Это был крик не человека — животного, волка в горах. Опасность, опасность!
Вивьен сразу все поняла. Она опустила ноги на пол и побежала. Она знала. Ей не нужно было входить в его спальню и видеть пустую кроватку или открытую дверь. Она знала. Истошный крик вырывался из ее горла, когда она неслась вниз по лестнице, когда выбежала в ночь, в темноту, сотрясаясь каждой клеточкой, — он шел из таких глубин ее естества, что она утратила способность дышать. Это таится, наверное, в каждом человеке, но только немногим проклятым выпадает заглянуть в эту пропасть.
Фонтан. Сальве. Тело в его руках, недвижимое как будто ото сна, капли воды, падающие с его скрещенных ножек… Она бросилась к нему, выкрикивая его имя, которое он никогда больше не услышит.
Глава сорок восьмая
Италия, лето 2016 года
Я жду, что придется вернуться в Барбароссу, но вместо этого Адалина отводит меня в старую церковь на Пьяцца-Мария, скромное здание в старом дворе, увитое белыми персиковыми цветами. Внутри пусто и прохладно, на скамьях никого. У алтаря висит распятие, у Христа скрещены ноги и опущена голова. Мерцают свечи.
— Я часто прихожу сюда, — говорит Адалина, — помолиться за них.
Мы садимся рядом. Мне холодно. Я хочу домой к Максу, свернуться калачиком на его диване и наблюдать, как он готовит. Этот свет делает Адалину старше, не похожей на себя. Выглядит она плохо. В контрасте с тем, какой властной она казалась в стенах Барбароссы, здесь она выглядит уставшей и больной — именно такой я представляла себе Вивьен.
— Помолиться за кого? — спрашиваю я.
Мне кажется, лучше начать разговор с этого вопроса.
— За своего сына, — говорит она, глядя на меня с надеждой, что я все пойму и ей не придется произносить это вслух. — И Изабеллу.
— Адалина, что случилось с Изабеллой?
— Она убила себя. Вивьен не убивала ее.
— Тетя Макса?..
Адалина крутит головой.
— Нет. Лили была не такой. Она была мягкой женщиной — лучшим другом. Единственным человеком в Барбароссе, который был кому-то другом.
— Но почему? — Изабелла казалась мне яркой, заметной, израненной… безнадежной. — Зачем она это сделала?
— Ты была права насчет фонтана, — отвечает Адалина. — Изабелла повесила на шею камень и ступила в воду. Она ждала… — в пламени свечи черты лица Адалины колеблются, она напряглась и, кажется, пытается вызвать в памяти мельчайшие детали, как будто это поможет найти ответы на вопросы, на которые она сама себе не ответила. — Нужно было иметь нечеловеческое терпение, чтобы вот так вот ждать, пока жизнь покинет ее. Она, должно быть, слишком сильно хотела умереть, раз у нее хватило воли… усмирить тело, требующее подняться из воды.
Я зажмуриваюсь.
— Это случилось глубокой ночью, не так ли?
Мне не нужно открывать глаза, чтобы понять, что я права. Двенадцать минут четвертого. Время моих необъяснимых пробуждений в Барбароссе. Фигура в белом у фонтана… Призрак в моей спальне… Звуки на чердаке…
— Сальваторе нашел ее, — продолжает Адалина. — Это нанесло ему роковой удар. Он больше не стал прежним.
Я не могу смотреть на нее и перевожу взгляд на распятие. Я не религиозна, но в самые тяжелые моменты мне нравится чувствовать чье-то присутствие, помогающее верить, что в конце концов никто — ни праведники, ни грешники — не сможет избежать Высшего суда.
— Но Вивьен удерживала его?
— Он был слишком ненадежен, чтобы отпустить. К тому же, я полагаю… ей было его жаль.
Так вот что случилось! Та самая «трагедия», о которой писали газеты. Из-за этого Джио сбежал. Все складывалось. Разум Изабеллы был поврежден сильнее, чем кто-либо мог представить. Все оставило в нем след: смерть супругов Моретти, насилие, причиненное Динаполи, разрыв с братом…
Но ведь это не все.
— За что просила прощения тетя Макса?
Адалина вздыхает и складывает на коленях морщинистые хрупкие руки с идеальными ухоженными ногтями, длинными, подпиленными, покрытыми перламутром. Я раньше не обращала внимания. Они не выглядят как руки горничной.
— На самом деле ей не нужно было прощение. Она не была в этом виновата.
— В чем? — Я жду ответа. — Адалина?..
В конце концов она смотрит мне в глаза.
— Изабелла убила себя потому, что не могла больше жить. Не могла жить со своей виной. Это точило ее, и она должна была последовать за ним в эту водную могилу.
— За ее отцом? — Но ведь ее мать тоже утонула? О ком говорит Адалина? — Она должна была последовать за родителями?
Адалина качает головой, как будто говоря: Если бы. Если бы ты была права. Она продолжает шепотом:
— Изабелла должна была последовать за Альфонсо.
Алфи. Сын Вивьен. Меня поражает ужасная догадка.
— Она утопила его.
Слова, слетающие с губ Адалины, звучат как сказанные на другом, незнакомом языке. В них столько боли, мучительной неутолимой боли, которая всегда будет напоминанием об утрате.