— Нужно всё же решиться и что-нибудь сделать для этого типа, — продолжает он гневно и обводит круг обвиняющим взглядом, как будто упрекает нас в нашем бессилии.
Упрёк представляется нам настолько нелепым, что никто на него не отвечает, и Блаватский продолжает торчать перед своим креслом всё с тем же решительным видом, но сам ничего не предлагает и не делает, лишь раскачивается, как медведь, из стороны в сторону с размеренностью, способной довести человека до тошноты.
— Если бы у меня был одеколон, я смочила бы ему лоб, — говорит бортпроводница, тревожно поднимая свои тонкие, почти бесцветные брови.
— Одеколон, — говорит с насмешкой Блаватский. — Вы собираетесь лечить его одеколоном?
— Не лечить, разумеется, — отвечает бортпроводница с сильным раздражением, какого я у неё прежде не видел. — Но облегчить его страдания это может.
Блаватский мгновенно меняет тактику, принимает, не моргнув глазом, на вооружение идею, которую он только что отвергал, и властным и решительным тоном, как будто вновь беря в свои руки контроль над ситуацией, продолжает:
— У кого в ручном багаже есть одеколон?
Он опять обводит круг глазами, и всякий раз, как он поворачивает голову, толстые стёкла его очков ярко сверкают. Ответа по-прежнему нет, потом, после минутного молчания, Мюрзек взглядывает на миссис Бойд и с кротостью говорит:
— Извините мою нескромность, но разве у вас в сумочке нет флакона с одеколоном?
Круглое лицо миссис Бойд краснеет, и я впервые замечаю, что букли в её сложной укладке нисколько не растрепались со вчерашнего дня, они по-прежнему плотные и тугие, будто сделаны не из волос, а из металла.
— Но это не одеколон! — восклицает она по-английски голосом девочки, в котором слышится страх, смешанный с возмущением. — Это туалетная вода от Герлена!
— Мадам, — сурово и твёрдо говорит Блаватский и начинает раскачиваться вперёд и назад, словно собираясь катапультироваться на миссис Бойд, — надеюсь, вы не откажете в одеколоне умирающему!
— Что? Что? — пронзительно вскрикивает миссис Бойд и в крайнем волнении вздымает вверх свои пухлые ручки. — Этот человек умирает? Но я этого не знала! Мне никто об этом не сказал! Мадемуазель, — с оскорблённым видом продолжает она, поворачиваясь к бортпроводнице, — компания чартерных перевозок не должна обрекать пассажиров на подобное зрелище! Это неприлично! Надо немедленно перевести этого человека в туристический класс!
Её предложение встречено изумлённым молчанием. Пако, задыхаясь от ярости, открывает рот, но не может произнести ни звука, все взгляды останавливаются на миссис Бойд. Но она, свято веруя в свои права, ни на кого не глядит. Своими короткими руками она прижимает к животику сумку крокодиловой кожи.
Миссис Банистер кладёт руку на предплечье своей приятельницы и, наклонившись, шепчет ей на ухо несколько слов по-английски; она это делает так тихо, что я не могу ничего разобрать, но мне кажется, что она обращается к миссис Бойд с увещеваниями. Так, во всяком случае, я думаю, ибо, шепча, миссис Банистер принимает тот ангельский вид, который мы уже наблюдали у неё, когда дружно занимались самобичеванием по поводу Мюрзек, ещё до того, как та снова оказалась в самолёте.
Мне довольно трудно решить, искренна сейчас миссис Банистер или нет, ибо обычно она заботится прежде всего о том, чтобы хорошо выглядеть, и сострадание к ближнему не принадлежит к числу её главных достоинств. Тем не менее она как будто высказывает соседке здравые мысли. Но её усилия тщётны. Ибо чём больше она настаивает, тем больше каменеет круглая, мягкая и добродушная физиономия миссис Бойд, и на ней, точно защитный слой лака, появляется выражение оскорблённой добродетели.
— Нет, моя дорогая, — говорит она наконец, почти не разжимая губ и цедя сквозь зубы слова, — то, что мне принадлежит, принадлежит мне, и я буду распоряжаться им по своему усмотрению. Эта парочка гангстеров уже и так меня обчистила. С меня довольно.
Сказав это, она с решительным видом устремляет перед собой взгляд своих круглых глуповатых глаз, продолжая изо всех сил прижимать к себе сумочку крокодиловой кожи. Миссис Банистер говорит вежливо и несколько уязвлённо:
— Я не настаиваю.
Она чуть заметно пожимает плечами, предназначая это движение для круга, и выгибает с изяществом шею в направлении Мандзони. Затем, словно устанавливая между ними взаимопонимание двух благородных сердец и приглашая Мандзони стать свидетелем её поражения, она обращает к нему исполненную меланхолии улыбку.
— Миссис Бойд, — громовым голосом говорит Блаватский, — ваш эгоизм переходит все границы! Если вы сейчас же по своей собственной воле не отдадите бортпроводнице флакон с одеколоном…
— С туалетной водой, — говорит миссис Бойд.
— Не имеет значения! Если вы не отдадите бортпроводнице этот флакон, я возьму его у вас силой!
— О, мистер Блаватский! — говорит с обычным своим тиком Караман и в знак протеста выставляет в сторону Блаватского ладонь правой руки. — Я не согласен с таким методом. Вы заходите слишком далеко! Этот предмет принадлежит миссис Бойд! И вы не можете его у неё отнять.
— И кто же мне помешает это сделать? — воинственно спрашивает Блаватский, становясь на своих толстых ногах в фехтовальную позицию.
— Да хотя бы и я! — говорит Христопулос, поднимаясь в свою очередь с места и глядя Блаватскому прямо в глаза.
Он побагровел, тяжело дышит и весь в поту, но в его маленьких глазках сверкает радость реванша. Этот вызов приводит большинство круга в шоковое состояние, даже не самый вызов, а то, что за ним кроется. Ибо совершенно ясно: если Христопулос больше не боится Блаватского, если он даже осмеливается выступить против него и вызвать на поединок, значит, что-то нарушилось в нормальном порядке вещей.
Всё это не ускользает от внимания Блаватского. Для него это двойной шок, ибо под вопрос снова ставится его положение в самолёте и та иерархия среди пассажиров, которую он установил. До этой минуты он испытывал к греку бесконечное презрение, куда входило не только презрение полицейского к торговцу наркотиками, но одновременно презрение к его физическому облику, к его одежде, манерам, запаху и, может быть, менее осознанное, но всё же презрение к его расе, к его нищей стране. А теперь вот этот ублюдок, этот чужак позволяет себе ему угрожать. Выдвинув подбородок вперёд, выпятив грудь, расставив ноги, Блаватский, в силу инерции завоёванного ранее превосходства, пока ещё держится как хозяин положения. Но мы чувствуем, что его представлениям о важности собственной персоны и о той роли, какую играет он в круге, нанесён тяжелейший удар. Думаю, что в это мгновение, в те несколько секунд, которые последовали за наглой выходкой грека, он испытывает такое невыносимое унижение, что наверняка убил бы противника, если бы индус, уходя, не позаботился конфисковать его револьвер. Я думаю так потому, что вижу, как его рука тянется к левой подмышке. Но это даже нельзя назвать движением, это лишь порыв к нему, и рука тут же падает вдоль туловища. Затем, через секунду, она опять поднимается и упирается в бедро. Другая рука занимает симметричное положение, и Блаватский застывает в этой героической позе; у него по-прежнему очень решительный вид, но он не в состоянии отважиться на какой-нибудь шаг, даже на то, чтобы принять брошенный ему вызов.