В аэропорту Шереметьево Лизонька сказала правду. Больше всего на свете она любила трахаться и заботиться о мужчинах.
Когда ты молод и глуп, фразы мира влетают в тебя, как в пустую жестяную бочку, бьются о ее края, но остаются в ней, чтобы дождаться понимания. Они ждут своего часа. Они не меняются. Меняешься ты. Это настолько естественно и не обидно, что может длиться десятилетиями. Из беспокойства ты возвращаешься в покой.
К пятидесяти годам я пришел с удивительными итогами. Написал двадцать книг, некоторые из них хорошие. Рано или поздно люди об этом узнают. Песни, которые я сочиняю, скорее всего станут народными. Я почему-то не особенно стремился к славе. Наверно, из чувства самосохранения. В ложной скромности меня упрекнуть трудно. Мне было надо прожить собственную жизнь: медные трубы в ней не предусмотрены. Быстро жить, быстро писать.
Я изучал коллекцию бортовых фильмов. Некоторые – от начала до конца. Другие – только первые три минуты. Соседка тоже смотрела кино. Когда она поднималась, я смотрел на ее загорелый живот. Когда поднимался я, она смотрела кино. Над Гренландией самолет вошел в зону турбулентности. Я летаю много, но чтобы так сильно трясло, не помню. Нас корежило, раскачивало, выкручивало винты из фюзеляжа. Казалось, началась война и мы в бомбардировщике, окруженном взрывными волнами. Дети и старики начали блевать, и стюардессы ходили с освежителями воздуха, чтобы перебить вонь. Кто-то суматошно крестился. У кого-то гадко бегали глазки. Я почему-то не паниковал. Что я мог изменить?
Я смотрел кино, а когда обернулся на барышню, понял, что она умирает. Она закрывала и открывала лицо руками, шептала нерусские молитвы. Ей было по-настоящему страшно. Она уже видела свой обугленный труп на заснеженных гренландских скалах. Я видел знакомое тело и лицо. Похожие оболочки редко наполняются разным содержанием. Я положил ее ладонь в свою и сказал, что все будет хорошо.
– Hush, – сказал я. – Держи себя в руках.
С ее век текла туш.
– Я уже шесть месяцев не была дома, – сказала она. – Сначала сидела в Лос-Анджелесе, потом болталась по Европе. Я в России-то пробыла всего три дня.
Девушка достала ингалятор и вновь шумно вдохнула какой-то препарат, от которого уже давно разило марихуаной. То ли легально, то ли нелегально. Мало ли до чего дошла медицина?
В итальянском происхождении моей спутницы я не сомневался. У них есть такой светловолосый тип, склонный к полноте. Через пару лет она должна превратиться в чудовище. С женщинами, которые неминуемо превратятся в теток, мне не по пути.
Самолет продолжало лихорадить. На экране монитора билась в конвульсиях бандитка Дейзи Домергю с окровавленной рожей и без передних зубов. Негр с отстреленными яйцами по имени Уоррен и будущий шериф Редстоуна Мэнникс, раненный в ногу, решили свершить правосудие и ее повесить. Остатки банды, явившейся ее спасать, валялись по таверне «У Минни» тут и там. Дейзи умирала последней, проявляя необычайную волю к жизни. На ее руке, на цепочке наручников, болталось отрубленное запястье Джона Рута, охотника за головами. Мозги родного брата, вышибленные недавно пулей, запутались в волосах. Фингал под глазом проступал через залившую лицо кровь. Но умирать она не хотела. Ее крепкая шея треснула лишь через минуту после повешения. Дейзи дернулась и застыла с укоризненной и строгой мордой. Мы тут же вышли из зоны турбулентности.
К нам подошел мальчик лет двенадцати, в такой же кепке за пятнадцать долларов, как у меня.
– Вы еврей? – спросил он, но я поначалу не понял вопроса.
Самолет был заполнен хасидской общиной, возвращавшейся из дикой России. Пузатые, редкозубые, с чахлыми бородками, они бродили по самолету и разговаривали с людьми. Хасиды излучали какое-то нелепое превосходство над остальными, и мне хотелось попросить их перестать ребячиться.
– Вы верите в бога? – повторил свой вопрос мальчик по-другому.
Я не знал, что ему ответить ни на первый, ни на второй вопрос. Предложил поменяться кепками. Ребенок ошарашенно удалился. Соседка наконец рассмеялась. Протянула мне руку и сказала, что ее зовут Сиси.
– Сицилия? – переспросил я.
– Не смейте меня так называть, – рассердилась она.
Остаток полета мы занимались своими делами. Сиси вдумчиво красила ресницы, я посмотрел еще одну киношку Тарантино. Самолет – единственное место, где я успеваю это сделать. Я не спрашивал, что она любит делать больше всего на свете. Мы безмолвно поклялись с ней быть рациональными.
Ха-Яркон
И вот через двадцать пять лет, выйдя вечером из отеля, я вижу твое лицо среди рекламок эскорт-сервиса, разбросанных на набережной Тель-Авива. Ты ничуть не изменилась, дорогая. Или взяла старую фотку? Никогда не доверял блондинкам, но для девушки по вызову сойдет. Почему я уверен, что это именно ты? Разве в Израиле мало блондинок? Прозрачные глаза, кукольные губы, совсем не еврейский нос. У тебя нет характерных черт. Разве что мультипликационный ротик из «Белоснежки и семь гномов». Один штрих художника – и человек становится узнаваемым, можно не завершать портрет. Твоя улыбка отсылает к Диснею. Наверное, быть просто красивой тяжело. Не могу представить себя в твоей шкуре.
Как я узнал тебя в этом полиграфическом глянце? Да потому что это ты. Ты поселилась здесь, нашла работу. Писала. Я помню. Спросила о моем семейном положении. Я ответил правду. Сейчас понимаю, что надо было наврать. Ты гордилась своим побегом. Почему бы не поддержать человека? Я не понимал ни твоей радости, ни интереса. Штерн говорил мне, что в постели ты называла его моим именем. Пообещал больше с тобой никогда не связываться, а через полгода погиб. Ты знаешь, что наши общие друзья не выразили сожаления? Сказали: «Лучше приезжай сам – попоем песни». К ним я не поехал. Получается, что приехал к тебе.
Мой американский друг считает, что словами ничего нельзя объяснить. Люди понимают только действия. Он ведет диалог с миром на личном примере. Жалкое зрелище, донкихотство. Люди не понимают ни слов, ни действий. Они понимают, только когда их бьют. Чтобы бить людей, нужно обладать особым талантом. У нас его нет. Людочка, мы обречены на непонимание.
Как ложатся карты у тебя? Среди сотен здешних проституток ты – самая красивая. Молчаливая, застенчивая. Забитая, я бы сказал. Поначалу это можно принять за стеснительность. Это сексуально. Студия пантомимы была для тебя лучшим местом, чем нынешнее. Постников говорил, что у тебя недостаточно длинные ноги. Ничего, скажу я тебе, он в этом не понимал. Главное, научиться молчать, изъясняться языком жестов. Своим последним жестом ты многое объяснила.
Сколько я прожил с тобой в общей сложности? Измеряется часами. А отношения теперь длятся десятилетия. Стоит один раз прийти на спектакль к приятелям, впялиться в актрису в обтягивающем трико, остаться на обсуждение. И все. Она приходит к тебе в гости и остается. И потом остается в памяти, всплывает, проявляется разными способами, куда бы ты ни уехал, с кем бы ни жил. Где справедливость? Я не помню женщин, с которыми проводил по десять лет. А тебя вот сегодня узнал. Может, мне бессознательно нравятся женщины твоей профессии? Я довольно много пил с проститутками. Они были нужны мне только для того, чтобы бегать за коньяком. Мороз, тьма, полярная ночь… Самому выходить на улицу влом, а барышни услужить рады. Зря, что ли, пришли?