Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 78
Он даже не узнал, что было в папке. Он даже не развязал тесемочек.
Елизавета Соломоновна не плакала. Она помертвела и не шевелилась, и я увидела ее в новом состоянии духа: в глубоком, сосредоточенном горе, когда не нужно ни собеседников, ни зрителей, ни утешений. Так в Летнем саду зимой: забредешь в тоске, а статуи заколочены досками, и вместо Истины или Немезиды – занозистая дворницкая будка, и из щелей ее дует морозом.
Она заколотила себя досками и ушла от нас, и вместо нее пришла зимняя, малиновая Эмилия, которую нельзя было любить.
Должно быть, слезы – это для мелких, придуманных несчастий. Когда представишь себе разоренное мальчишками, опустевшее гнездо и птицу, отчаянно вьющуюся над пуховыми руинами – тут можно дать себе волю и нарыдаться всласть.
Когда же разоряют человеческое гнездо, слезы, наверно, уходят куда-то внутрь и текут там, в темноте, в холодной пустыне, и нам не узнать, не узнать, нам ничего не узнать.
* * *
«Неблагословенный дом, – говорила няня про нашу квартиру, – освятить бы надо».
Няня умела колдовать, но колдовала редко и с отвращением. Как-то летом, когда тараканы обнаглели до невозможности, все средства были перепробованы и все мы роптали, няня сказала с неохотой: «придется пошептать…» Выгнала всех из кухни, заперлась там на полчаса. Потом вышла: «ну и всё». На кухне не было ни одного таракана – ни следа, ни трупа, ничего. «Няня, няня! Как ты это сделала?» – добивалась мама. – «Попросила».
Тараканы вернулись через два года, но больше няня не хотела шептать. Кого она попросила – тараканов или Царицу Небесную, я не знаю. Царицу Небесную она очень любила, говорила с ней вечером особым, умильным голосом, но не навязывала нам ее, не профанировала своей связи с бесплотными силами, молилась деликатно, без истовости. Только раз сказала мне про Богоматерь: «до чего же она добрая!»
В углу детской висела икона с лампадкой, куда няня подливала деревянного маслица, и сквозь гриппозный, коревой, ангинный жар и бред мигал мне ее густой красный огонек. Над иконой, над короной Царицы, на угловой полочке мерцал маленький Никола Угодник в золотом халате с черными крестами.
Прошло пятьдесят лет, давно нет няни, нет и нашей квартиры, нет папы и мамы, никого нет, не знаю, где икона, а Никола Угодник – у меня, вышел ко мне сам из какого-то ящика, выпал, попросился в руку. Значит, и няня со мной.
У няни не было никакой личной жизни, вообще никакой. По легенде (которая к середине пятидесятых уже совсем заматерела), когда няне было пять лет, к ней во сне явился Христос и сказал, что ее судьба – не иметь своих детей, но всегда воспитывать чужих. И с пяти лет она присматривала за чужими детьми: сначала за деревенскими младенцами, а потом пошла в няньки к городским.
В судьбе ее принимала участие какая-то «добрая графиня»: сначала, по няниным словам, подкралась к няне сзади и отрезала ей тощую косичку. Няня залилась слезами: жалко волос, – но графиня пообещала, что волосы вырастут еще лучше и гуще, а потом устроила ее в церковно-приходскую школу, оплатив учение и убедив родителей отдать девочку учиться грамоте.
Что тут было правдой, что – фантазиями, узнать было невозможно, потому что няня, как истинный дикарь, не отличала плодов своего воображения от фактов рельности; какой-нибудь Леви-Брюлль или Юнг не нарадовались бы, познакомься они с няней. Так, например, она рассказывала, что когда ей было, опять-таки, пять лет, отец послал ее в Смольный (вариант: в Кремль) с секретным пакетом к Ленину. Рассказывала няня с подробностями, изображала Ленина мастерски: «А проходи, проходи, девочка! Ты чья будешь? Егоровых?» – картавила она и, протянув руку, показывала, как Ленин гладит ее по голове, по еще не отрезанной графиней косичке.
В детстве я верила, что так все и было, но обучившись арифметике, я вычислила, что пять лет няне было при, слава тебе, господи, государе Александре III, и до Ленина еще оставалось ого-го сколько. Родилась няня 28 апреля 1888 года, если что.
Всего их, Егоровых, было 13 человек детей; брат Петруша был сомнамбулой и ночью искал под кроватью зайчиков. Сестра Татьяна была так умна, что бабушка моя звала ее «академиком», безмерно уважала и жалела, что та не получила образования. Во время войны она погибла, сгорев заживо: немцы подожгли избу, и все, кто прятался в подполе, вылезли через окно, а Татьяна была толстая и застряла. А Петруша при немцах был старостой деревни; как его не расстреляли после войны, никто не понимал. Тут не без Царицы Небесной. Няня любила его. Попросила, наверно.
Я видела Петрушу, когда он приезжал навестить няню. Он был милый, мягкий, морщинистый, темно-коричневый от крестьянского загара, сильно и кисло пах деревней. Родители отдали ему мешок старой обуви; он быстро заплакал и тут же перестал. Няня поила его чаем с колотым сахаром вприкуску. А ночью – зайчики, думала я.
Звали няню Грушей, и она гордилась тем, что у нее два полных имени – Агриппина и Аграфена. Не знаю, почему два, думаю, Агриппина было дано при крещении, а Аграфена было домашним. Когда няне было шестнадцать, ей вырезали какую-то опухоль, и она не могла иметь детей. Христос крепко держал свое слово.
В 1914 году она пришла к маминому новорожденному брату Сереже, в 1915 родилась и мама. Сережу няня любила страстно, ради него совершила преступление.
Но сначала она вырастила Сережу и маму, ушла «к евреям», у которых жила «как у Христа за пазухой», – слышали бы ее евреи, – полюбила и вырастила мальчиков Жоржика и Котю, которые потом погибли на войне, и снова пришла в нашу семью воспитывать маминых детей, в том числе и меня.
Я обожала няню, считала, что она моя, собственная. Папа няню не любил, а она его, и они даже не здоровались друг с другом и старались держаться в разных комнатах. Я не понимала, почему так, очень страдала и узнала сильно позже.
Не любил он ее за то, что она во время блокады, выбираясь из голодного Ленинграда, вывезла два мешка муки из довоенных своих скопидомских запасов. Вывезла из голодного города – на сытую землю. И маленькие ее внучата, детки племянницы Люси, умерли от голода.
Бабушка Татьяна Борисовна, тоже потрясенная этим поступком, спрашивала: зачем? как ты могла? – «Сережу вашего спасала», – отвечала няня. Сереженька для нее оставался вечно маленьким, вечно голодным, вечно любимым. (Как они, кстати, пережили 1918 год, 1919? Какие очистки ели? Как обмирала няня, глядя на худенькое детское тельце, на выпирающие ребрышки? Уже не у кого спросить.)
Взаимности она от Сереженьки не дождалась. Он был равнодушным. Бабушка простила няню. Люся простила. Папа не простил.
Папа, кажется, считал няню низшей формой жизни. Я думаю, что он был прав. Просто он не умел любить низшие формы жизни, а я, например, умею.
Когда тебе два года, три года, четыре и ты – маленькое животное, пытающееся, но не умеющее стать человеком, и не знаешь здешних правил, и не понимаешь, над чем они смеются и почему вот этого нельзя, а вот это – обязательно нужно, и у тебя нет словаря, чтобы объяснить свой мир и задать свои вопросы, да в общем-то, тебя никто и слушать не станет, – когда ты сама – низшая, спотыкающаяся форма жизни, тогда тебе необходим товарищ, дружественное усоногое или головобрюхое. Нужен мир, где эволюция лениво медлит, нужен теплый мелкий шельф, где можно не строить из себя позвоночное с корой головного мозга и артикуляцией, а просто подышать жабрами, пошевелить ложноножками, спокойно обсохнуть на камушке от слизи. Там нет слов, там мычание и ощупывание, там тепло – не условное «душевное», а настоящее, физическое, жаркое, когда ты прильнул к подолу и тебя обнимают, мурлычат и кормят из руки в рот.
Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 78