Страх — это то, что отделяет нас от бесчинств и счастья, и я покорный служка страха. Теперь уж позади невинное невежество, теперь окрепло безразличие зрелости, я укрепился в ужасе и незаметно растворил его, стою как вкопанный на той набережной. Как если бы заклинание вдруг сработало в материалистичном мире, и я бы вернулся — в себя, в Москву, в дом дружбы, в невинность апреля пресловутую. Даже погода, оказывается, хорошая — легкий ветерок и холодное солнце. Та же погода, что была июнем две тысячи пятнадцатого, когда я сказал им, будто актер на круглой сцене, перед амфитеатром, не допущенный до подлинного выступления, сказал: «Ребят, я уезжаю в Америку. Похоже, в Калифорнию, похоже, в последнее приграничье, похоже, навсегда. Не могу больше мириться с вечной сменой превращающихся во что-то другое сезонов, желаю, чтобы все превратилось в лето, хочу выжать и выдавить из опыта последнее, желаю исчезнуть отсюда. Если я не уеду (забавно, тогда это был твердый аргумент „за“), то не смогу уехать уже никогда, ведь мне целых двадцать шесть». А уже идет две тысячи двадцать первый, и все мы молоды и живы, и все прежние, и все безвозвратно иные.
Как вы тут без вести, что любовь тоже истлеет, превратится сперва из служения одной моей женщине в служение всему, в Любовь к наблюдающему? Впрочем, потом и вовсе в ничто обратится — в шелест страниц да шорох исчезающей во рту папиросы, затяжка за затяжкой… Не будет уже ни дыхания, ни постдыхания, не будет даже желания возвратиться к вам снова, хотя греюсь им еще по привычке. Да, все старые ритуалы я во время приезда соблюдаю свято: мы списываемся, делаем большой общий сход, делаем фотографии, селфи — не селфи, да без разницы, делаем кучу чего, населяем собой пространство соцсети, вскармливаем великую память великого И. собою, не рассуждаем, но знаем: мы сохраняемся. Не может такая пустота сомкнуться за нашими телами, чтобы не осталось ничего. Невозможно…
Хотя начистоту — именно это случилось. Ведь идет апрель, и последняя сходка длится, когда я с трудом узнал вас, но обнял горячо. И поведал без страха, что, мол, будет, наверное, еще одна-две женщины, к которым я что-нибудь почувствую, будет даже десяток, если превратить это в комедию, ладно, но что потом?.. Ведь даже отсюда, из середины, трудно представить, что польется в будущее мой род и какой-нибудь человек с моей кровью вспомнит меня и передаст вперед. («Девочки, передаем за проезд, мальчики, передаем на подарки девочкам!») Погаснем, всей толпой, всей веселой сходкой, я не вижу никакого спасения из этого. И нет причин спасаться от превращений. Воспоминание о забвении — зыбко и туманно, сейчас оно есть, и вот я держу их на ладони, своих любимых, своих ровесников, они навсегда. Но я с облегчением думаю об этом. Где-то глубоко внутри все мы остались. В вечном летнем дне, где я признаюсь: «Я уезжаю от вас, в болезненное, жестокое, неостановимое и нескончаемое лето, это значит, я вырву сердце свое, но я вернусь, точно вернусь, без помпы в груди, но это разве важно? Дождитесь, и давайте тут назначим место вечного сбора».
И они собрались, когда пришел час, в назначенном месте. Я шел мимо как в забытьи: ведь только что моя женщина пообещала ждать в чертоге вечного невозвращения — и вот встал как вкопанный, уткнувшись в свое старое племя, о котором думать забыл, но которое поселено тут общим, взаимным обещанием. Наши взгляды встретились и остановились. И той весной мор протекает, а друзья съели, и выпили, и прочитали меня, и вот меня не стало, сердцебиение остановилось. Кончили ходить все прошлые, прожитые мной энергии.
Стихло все новое, что я успел за семилетний срок добыть и принести им в почерневших от тяжкого труда руках.
И вот зажата запись между двумя не подчиняемыми рассудку вечностями — так любую гору, даже великую, создают долина, беспечно спящая, и всевластное небо. Превратиться и следующей страницей стать — моя участь.
конец
2015–2021, записано в апреле
Постскриптум первый, из которого явствует, что из конца я возвращаюсь к началу и, значит, даже самые банальные тропы бывают действенными
«Все получиться должно было не так, это другая книга, это снова не она», — думаю я, поднявшись сегодня на свет божий из шахты. И хотя ею я размыкаю грудь, и вынимаю сердце и одиночество, и поднимаю их на свет, чтоб растаяли, — я знаю, что это не то и апрель, хитрый второй месяц третьей летней инкарнации, перехитрил и размазал меня.
А знаю я потому, что с моей Ведьмой, любовницей, украденной у незадачливого незнакомца, мы на жаркий июньский уикенд отправились в Аризону, в область красных скал, в городок Седона — вот о чем вначале пойти должно было…
…И ниже мы отправились, будто обманутые плутовским прищуром лилового заката, из объятия Седоны на юго-запад отнесло нас ветром, в безымянное место, вернее не поименованное американцами никак, а у индейцев называющееся Чиотаттва — никто не знает точного перевода, потому что то племя было диким и негостеприимным и однажды целиком исчезло. Гиды и экзибиты говорят: половина племени была отравлена водой своих источников, а половина провалилась в загадочную неизвестность, ведь не могла же вода убить всех поголовно. Но их не стало, и это темная тайна, хотя эху исчезновения не меньше пяти сотен лет и белые люди еще не знали Америки, когда здесь свершилось темное ведьмачье колдовство. Враз не стало всех чиотаттва одной-единственной ночью, словно они снялись с насиженных мест и отправились не по пространственной оси, а по временной, и более на всем протяжении аризонских, калифорнийских, невадских, мексиканских и иных пустынь нет их следа, их стерло из истории, невежественному белому вроде меня покажется теперь, что в этом нет загадки: ну не стало и не стало, большое ли дело?.. Не было у них ни письменности, ни фотографий — разве не все, что не описано и не сфотографировано, уйдет наутро нашей эпохи Возмездия в недостоверный туман?.. Однако местные гиды из других племен, более приземленных, возражают: эти люди точно были еще накануне, а затем их не стало и тысячи их потомков уже никогда не возвращались на Землю. Разве ты