Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81
Я подумал, что Сохон бредит. Какая война? Бесконечная канонада ружейных выстрелов, слышная даже в камере, – это же казнят заключенных, партию за партией! В моменты ясности я все равно с трудом отличал выстрелы от звона цепей из разных камер. Сохон продолжал говорить то, чего я не понимал. Я не хотел это понимать и представлять.
– Как любезно с их стороны было все мне объяснить!.. Пожалуй, это даже… проявление великодушия…
Я хотел, чтобы он замолчал, берег силы – их у него осталось совсем мало.
Но я слишком хорошо знал, что бывает с человеком, когда он отходит от пыток, от болевого шока. Разговоры, даже бессмысленные, необходимы, это судорожные попытки вернуться к здравому рассудку, к жизни, даже если жизнь превратилась в сплошную цепь ошибок и заблуждений, в затянувшуюся увертюру к окончательному уничтожению. Я не мешал Сохону говорить, разрываясь между желанием покончить с собственной жизнью – и видеть его живым.
– Всякий раз после первого удара, первого электрошока, первого лишения воздуха я пою. Это их удивляет и смущает. Долю секунды они колеблются, не понимая, покорился я или бунтую. Они думают, у них монополия на правду. Но правду слышно даже из-под целой горы силой вырванных признаний, я это уже понял… – Сохон застонал, потянувшись закованной рукой к моей, вяло лежавшей на полу тоже в кандалах. Он выстукивал пальцами по моим суставам какой-то ритм, и я не сразу понял, что он не стонет, а пытается петь. В таком месте, в такую минуту твой отец пытался петь! Сохон облизал губы, сглотнул, собрался с силами и запел: «Дух этой земли… живет в ее рисовых полях…» Его голос звучал едва слышно, но я узнал мелодию смоата. Он пел одну и ту же строфу снова и снова, и слова давались ему с таким же трудом, как и дыхание. Когда он допел, я повторил рефрен на мелодию, которую хотел воспроизвести Сохон. Мы помолчали, а потом твой отец заговорил снова:
– Я это написал… когда делал сампо. Смоат стал частью барабана, он написан изнутри на коже. Тайное заклинание… запечатанная правда… Это же все равно… что у меня не было возможности его закопать… Те поля политы кровью очень многих людей… А музыка выживет и без меня… Я уже понял, я всего лишь один из участников ансамбля. Я выполнил свое предназначение, сыграл свою партию…
– Нет, послушай меня, – перебил я. – Моя дочь умерла, но твоя дочь, жена и родные, возможно, живы! Ты должен бороться до последнего вздоха!
– Но если я не могу больше бороться? Если они выкачивают мою кровь и весь я – сосуд боли? Тунь, ты обещал мне.
Я опустил голову. Я не мог вынести его просьбы.
– Если ты выйдешь из этой битвы одиноким победителем, найди мою дочь, жену… займи мое место.
Я держал его на руках – голову пристроил на сгиб локтя, а длинная цепь, которой были скованы запястья, пришлась Сохону под спину. Со стороны могло показаться, что я пытаюсь привязать его к себе. Если бы это было возможно, я бы так и сделал – привязал бы дыхание твоего отца к моему, отдал бы ему свою силу. Но его было не удержать: к глубоким ранам и язвам, покрывавших все тело, добавились болячки на руках и ногах – места проколов надулись пузырями, потерявшая свою яркость кровь запеклась под истерзанной кожей, засохла вокруг на полу. Еще остававшаяся в Сохоне частица сознания почти не ощущалась, застряв в замерзших зеркалах его глаз.
Они много раз приходили брать кровь – я перестал считать. Появлялись одни и те же молодые «врачи», неграмотные подростки, и теребили замусоленную страницу с иллюстрацией, которую приносили с собой, чтобы по ней делать процедуру. Я знал, как решаются такие вещи, и не сомневался, что этих двоих выбрали для «обучения» медицине именно из-за юности и невежества, которые, согласно революционной логике, наполняли их здоровым рвением и гасили страх перед «экспериментами». Когда они впервые пришли брать кровь, твой отец еще не отошел от предыдущей пытки – даже засохшая на ушах кровь не отшелушилась. К тому же попытка поговорить со мной отобрала у Сохона последние унции физических сил, и он бессильно лежал на полу, будто ждал своих палачей, покоряясь их жестокости, животному аппетиту. В этот раз они даже не притворялись, что забирают его на допрос: кровь было решено отворить прямо в камере, в присутствии других заключенных, – так приказал главный следователь. Два «врача» – сущие дети – заспорили приглушенными голосами, какую руку колоть первой, какая разница между веной и артерией, кто должен держать заключенного, если тот начнет вырываться, и кому втыкать иглу.
– Я практиковался только на бананах, – сказал младший, неуверенный и испуганный с виду.
– Поэтому нас и послали, – сделал вывод старший. – Неважно, правильно или нет, главное – взять хоть немного крови…
Несмотря на ужасающую некомпетентность, панику и страх, они добыли то, что им было нужно, а еще важнее, провели своей первый писаот ману – «эксперимент с участием человека».
Мне уже было все равно, что будет со мной. Я крепче сжал в своих объятьях твоего отца, будто сгребая в кучу собственное истерзанное тело, словно его кровоподтеки были моей разбитой верой, а его кровь – моим необратимым кровотечением. Проживи я хоть целую вечность, мне никогда не оправиться от ран, нанесенных нам обоим.
Я вынул крохотное лезвие из тайника в окантовке ворота рубашки. Я скрывал существование лезвия даже от твоего отца, оставляя его себе, для своего освобождения. Зачем впутывать в это Сохона, решил я. Если я покончу с собой, это будет мое, и только мое преступление. Я думал и передумывал, пока уже не мог больше думать, и ни в мыслях, ни в сердце ни разу не мелькнуло сомнения – из нас двоих выжить должен твой отец. Но сейчас момент настал, и я сообразил, что последний разговор был не просто возобновлением нашего пакта и горячей просьбой сдержать обещание, но и прощанием твоего отца. У него был выбор, и он сам выбрал себе палача. Осталось только исполнить его личный, чудовищный, обязывающий выбор. В моем распоряжении было лезвие работы искусного мастера – не больше медиатора. Твой отец по-прежнему полулежал в моих объятьях. Я ловил его застывший взгляд, ища любого движения, блеска или знака, чего угодно, кроме выражения затянувшейся агонии. «Я не хочу закончить вот так», – он говорил именно об этом. Я прижался ухом к его губам, пытаясь различить дыхание – вдохи, выдохи, означавшие, что Сохон борется. Коснувшись его запястий и вздувшихся вен, я не мог понять, ощущаю я пульс или это дергаются поврежденные нервы. Тело твоего отца словно куда-то проваливалось, тонуло, западало в себя – щеки, ямка у основания шеи, впалая грудь. Я был свидетелем медленного раздавливания жизни под весом неслыханной жестокости – один слой страданий накладывался на другой. Левой рукой я поддерживал твоего отца, как музыкальный инструмент, самый священный, а другой, в которой было лезвие, стиснутый в пальцах медиатор, похожий на заостренный кончик смычка лютниста, коротким точным взмахом я сыграл единственную оставшуюся ноту. Рыдание, вой, животный крик вырвался из моего горла. Прижав Сохона к груди, я раскачивался, убаюкивая нас обоих, пряча лицо в луже нашей расплесканной гуманности.
Услышав страдальческий крик Туня, охрана ворвалась в камеру, обнажив в дверном проеме багровую полную луну. За непростительный проступок, за кражу у Организации права определять время и вид смерти человека Туня наказали еще более жестоко, чем раньше. В своей агонии Тунь неправильно истолковал изменившуюся атмосферу, непрекращающуюся стрельбу, недосмотры охраны, настойчивый шепот в коридоре. Всего через несколько недель после смерти Сохона Демократическая Кампучия пала под натиском вьетнамской армии, обнажив при отступлении исковерканную землю и людей.
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81