— Слушайте меня, добрые люди! — крикнул он. — Вы видите, я выехал к вам без оружия, приказав не обнажать его своим солдатам, — они там, сзади, и их много. Пропустите нас в Клермон и разойдитесь с миром, если вы добрые французы! Не слушайте смутьянов, которые подбивают вас на дурные дела! Я вчера говорил с его высочеством регентом; верьте мне, он знает о ваших нуждах, его главная забота сейчас — замириться с англичанами и покончить со смутой, чтобы наконец-то мир воцарился на нашей земле! Мир, который всем нам так нужен! А можно ли ждать мира, если французы будут убивать друг друга!
Жаки, выходя из лесу по сторонам и из-за поваленных поперек дороги деревьев, понемногу приближались к всадникам, окружая их, но не проявляя пока враждебных намерений. Оружие свое они держали на плечах, как крестьяне привыкли держать косу, вилы или мотыгу, возвращаясь с поля. Подоспевший тем временем отряд скучился позади братьев Пикиньи, солдаты настороженно поглядывали на жаков, которых становилось все больше.
— Не слушайте этого краснобая! — крикнул кто-то. — На словах они все добрые! Сказано, чтобы всех дворян — под корень!
— Очень хорошо, — сказал Гийом, стараясь сохранить спокойствие. — Дворян — под корень, а воевать кто будет? Кто будет защищать вас от англичан? Или от фламандцев — те тоже могут прийти, почему же нет, пусть только узнают, что французы перебили своих дворян!
— Покамест мы от своих больше зла видели, чем от фламандцев!
— Кто же спорит, добрые люди, кто же спорит, — продолжал увещевать Гийом, — есть и дурные бароны. Найдется управа и на них, дайте срок, надо только сперва прогнать англичан да всех этих пришлых бригандов, от которых уже житья нет…
Его слушали довольно безучастно, но и без возражений, если не считать отдельных выкриков; Гийом решил уже, что все обойдется, когда вдруг увидел, как один из жаков, стоя позади остальных и чуть поодаль, поднял лук, целясь, как ему показалось, прямо в него. Он не успел ни крикнуть, ни отшатнуться, стрела просвистела снова, но на этот раз совсем низко, она пролетела правее его плеча, сзади кто-то вскрикнул, послышался шум падения. Залязгало вырываемое из ножен железо, свирепо заржал вздернутый на дыбы конь мессира Тибо — тот бросил его прямо на толпу, вырывая из ремней притороченный позади седла боевой топор. И сир де Пикиньи понял, что все пропало, что ему уже не увидеть ни дочери, ни башен Моранвиля, что не надо больше прикидывать, гадать, рассчитывать, что все это было пустым и ненужным, если может сейчас кончиться вот так, сразу, внезапно и только потому, что поехали этой дорогой, а не свернули в сторону… Все было тленом и суетой, и как странно, что в полной мере это понимаешь лишь в самый последний миг. Когда уже ничего не поправить.
Его ударили по голове чем-то тяжелым и острым, бархатная шляпа лишь едва смягчила удар, кровь стала заливать глаза. Падая, он еще успел увидеть, как брата стаскивают с коня, зацепив за шею и плечи крюками-«расседливателями»; мессир Тибо отбивался, слепо рубя направо и налево, потом выронил топор и взревел, точно пронзенный кошем вепрь. Гийом по-своему любил брата, но сейчас его гибель не вызвала печали, он знал, что тоже умирает, с головокружительной быстротой его уносило течением все дальше, туда, где больше не будет времени, туда, где — он знал — он увидит и покойную жену, и всех, кто был ему когда-то дорог, а со временем — и Аэлис. Это было главное, он с бесконечным облегчением и радостью сознавал это, и сроки уже не имели значения, ибо время сомкнулось…
Глава 24
Вести о крестьянском мятеже в Бовэзи достигли Парижа в первые дни июня, почти одновременно с письмом Гийома Каля — «генерального капитана» мятежников, — в котором тот обращался к Этьену Марселю с предложением действовать сообща. «Каждый из нас по своему разумению и возможностям борется за наши права и свободу, — писал Каль, — так не разумнее ли будет, ежели мы объединим силы? Ведь порознь ни одному из нас не одолеть врага, сколь бы ни были велики наши старания и жертвы…» Письмо это, зачитанное Марселем в ратуше, вызвало бурю негодования и разногласий между эшевенами. Большинство было возмущено наглостью мужицкого вождя, более умеренные высказались в том смысле, что, хотя в послании и немало здравых мыслей, было бы неосмотрительно высказать с ними согласие, проявив некую общность замыслов между столичным «третьим сословием» и бунтующей деревенской чернью. Всех удивил Пьер Жиль, показав себя истинным гасконцем, — те, как известно, славятся непредсказуемостью поступков. Вопреки своим прежним высказываниям, бакалейщик примкнул к партии меньшинства, допускавшей возможность немедленного и открытого союза с жаками.
— Неужели вы тут до сих пор не поняли, — кричал он, потрясая кулаками, — что нам и так ничего другого не остается? Вы что, перестали сколько-нибудь здраво рассуждать? Или иной из вас уже подумывает о том, что неизвестно, как оно еще обернется? И не лучше ли подумать о совсем другом союзе? Всегда ведь можно найти козла отпущения!
После этого заседание едва не перешло в драку. Даже единомышленники Жиля осудили его за несдержанность, остальных же удалось унять только после того, как негодующий гасконец хлопнул дверью.
Между тем человек, который мог бы покончить с разногласиями, впервые не чувствовал в себе силы сделать решительный шаг. Этьен Марсель колебался, упуская единственный шанс изменить ход событий в свою пользу.
— Ты теряешь рассудок, Этьен! — уже уходя, крикнул ему Пьер. — Попомнишь мои слова, это последняя возможность припугнуть дофина — другой не будет!
Но Марсель уже не был способен на смелые решения. Принятое им теперь — после долгих колебаний — не сулило никакой пользы, однако перевело парижан в лагерь открытых врагов королевской власти: Марсель решил послать на помощь восставшим два отряда, один под командованием Пьера Жиля, другой под началом старшины монетчиков Жана Вайяна. При этом, верный своему коварству, обоим дал указания по возможности не сотрудничать с жаками и соблюдать в этой экспедиции прежде всего интересы коммуны, а именно: показать силу городского ополчения и нагнать страху на окрестных дворян. Главной же задачей отрядов было сровнять с землей все окрестные замки, могущие быть использованы при осаде Парижа.
Решение это было принято дня через два после бурного заседания в ратуше. Пьер Жиль успел поостыть; вернувшись домой, он вызвал к себе Робера и, рассказав о полученном предписании, с усмешкой добавил:
— Итак, капитан, завтра мы выступаем, вроде бы на помощь жакам — на самом же деле, как я понимаю, позлить дофина и надергать перьев у окрестных дворян.
Робер, хмурый и озабоченный, пожал плечами:
— Глупая затея, не в обиду вам будь сказано. Кому нужна такая помощь? Вот уж ни богу свечка, ни черту кочерга!
— А что делать? Хорошо, если Марсель просто устал… А если изверился? Тут у меня выбор простой — или порвать с ним, или поддерживать его до конца, какие бы ошибки он ни делал. Да впрочем, это уже и не имеет значения, одной дурью больше, одной меньше… После того что сделали в феврале…
Да, убийство маршалов, этим все и началось, подумал Робер. Один неверный шаг — и… а, да черт с ними, с маршалами. В конце концов, что было, то было — прошлого не воротишь, а вот ему-то самому что делать? Как быть дальше? С тяжелым сердцем смотрел он на Пьера, уже почти тяготясь связавшей их службой. Еще какой-нибудь месяц назад все было бы просто, но теперь… теперь он более не сомневался в любви Аэлис, и перед этим отступало все. Нет, он и не думал о том, чтобы сбежать, бросив свой отряд; это было бы изменой, а как он мог изменить человеку, который ему поверил? Но безнадежность происходящего становилась все более очевидной. Не на что надеяться взбунтовавшимся жакам, не на что надеяться Марселю и его сторонникам — не на что и не на кого. Еще недавно кичились «нерушимым союзом» с королем Наварры — уж он-то нас в обиду не даст, с ним мы как за каменной стеной, никакие Валуа нам не страшны! А что получилось? Наваррец оказался сущим иудой, сбежал и теперь, говорят, затевает какие-то тайные шашни с дофином…