Когда я шел по коридору, я почувствовал, как давит на меня пустота. Я представлял, как потоки студентов бурлят в этих коридорах и вдруг испаряются, захваченные водоворотом так называемого общества. Стандартный круговорот природы, жестокая правда жизни. Все они ушли, и это далось им легко: так, пустили две крокодиловы слезы, устроили вечеринку, и все. Эти негодяи размахивали вожделенными дипломами над моей головой. Для них я – всего лишь тень, мелькнувшая в старом журнале в виде нескольких росчерков. Вокруг стола сгрудилась небольшая группка студентов. Никого из них я не знал, так что мог пройти мимо не останавливаясь.
На кафедре никого не было. Я положил букет на низкий столик перед навеки угасшим камином. Посмотрел на стекло шкафчика – ключ с атласной лентой торчал в маленькой скважине, на полке стояли наши бокалы и бутылка вина.
Наверное, Джина обходила аудитории в соседнем крыле и проверяла, выключен ли свет. Я встал у окна. Начинало смеркаться, но слабый свет еще пробивался сквозь стекло. Я оглядел теннисные площадки, притоптанную землю. Сетка слегка подрагивала от ветра, кисточки чуть видно колыхались. Последние освещенные окна гасли одно за другим.
В комнату вошла Мэри Энн, она прервала мое ожидание шарканьем. Это была одна из многочисленных девушек-аспиранток, принятых на временную работу, тормозная и нелепая девица. Ее присутствие на кафедре было еще одним последствием безнадежной доброты старины Марка. Сначала она меня не узнала, но потом я обернулся, и передо мной возникло ее склонившееся лицо, похожее на собачью морду. Она прижимала к груди тяжелую стопку бумаг, в одной руке у нее была зажата сумка, а в другой зонт. Казалось, что все это вот-вот рухнет, и я бросился к ней, чтобы помочь. Она с облегчением выдохнула и принялась жаловаться на тяжелую жизнь. Ей не пришло в голову спросить, зачем я здесь. Очень может быть, что она даже не заметила, что я уже два года как не появлялся на кафедре. Она скрипнула дверцей шкафа и застыла.
Мэри Энн всегда так шумно и протяжно вздыхала, словно упрекала жизнь за ее тяготы. Я почувствовал, как накаляюсь, подхваченный волной раздражения. Она увидела на кресле букет мимоз, которые я безуспешно пытался прикрыть собой, стоя так, чтобы кресла не было видно. Цветы были не для нее, но все-таки она была женщиной – женщиной, которой, должно быть, никто никогда не дарил мимоз, и потому, хоть я ни во что ее не ставил, все же ощутил некоторую неловкость. Растягивая слова, она фальшиво пропела:
– Какая прелесть! Для кого же это? Наверное, для какой-то красавицы?
Нет, они были для пожилой женщины, не слишком красивой, так что я даже почувствовал некое облегчение, когда ответил:
– Для Джины Робинсон.
Мэри Энн приблизилась ко мне. Она уставилась на меня, точно диковинный монстр, сверля меня маленькими глупыми глазками, скрытыми за панцирем линз. Наверное, она только сейчас осознала, что я уже давным-давно не появлялся на кафедре. Я вдруг почувствовал себя привидением, прозрачным, готовым вот-вот рассеяться призраком. Мне захотелось бежать отсюда в лес, затеряться среди деревьев. Я инстинктивно отступил назад, пытаясь спастись от этого бессмысленного взгляда.
– Только не говори, что ты ничего не знаешь.
В горле образовался комок: теперь я знал. Последнее освещенное окно в левом крыле вспыхнуло и погасло.
– Джина умерла, уже два месяца назад.
Спина выдержала: удар пришелся по доспехам. Внешне я не подал виду, только невольно рыгнул и извинился.
Со стороны я наблюдал, как Мэри Энн словно озарилась светом. Как расправились ее крылья, как она разволновалась, расцвела. Случайно возвестив страшную весть, она вознеслась на амвон, сравнявшись с посланцем из трагедии Софокла[49]. Лезвие ее слов разило неумолимо и беспощадно.
Я подошел к шкафчику, подхватил сумку, достал с полки кроссовки, кинул их на тряпичное дно. Ключи положил на стол:
– Скажи Марку, что я освободил шкаф.
Он столько раз звонил мне под разными предлогами, чтобы напомнить о дурацкой железной тумбе.
Мимозы я оставил ей, тащить до первого мусорного ящика этот похоронный венок не было смысла. Я был не слишком любезен, и мне стало стыдно резкого жеста, с которым я кинул Мэри Энн букет:
– Хочешь? Забирай!
Я с силой протянул ей цветы, так что в воздухе раздался свист, точно от пощечины, которую я был готов влепить ей всего несколько минут назад. Мэри Энн прикрыла ладонью рот, стараясь скрыть напускное удивление, точно я именно для нее обрыскал все цветочные лавки Лондона, а потом побежал на вокзал, чтобы приехать под вечер и вручить ей эти мимозы. Она с наигранным восторгом посмотрела на золотистую россыпь цветов, точно ей впервые в жизни признались в любви:
– Are you sure, dear?[50]
Ее похожее на морду шарпея лицо озарилось слабым светом, она похорошела и казалась счастливейшей из женщин. Она благодарно сгребла цветы и уложила их на руки, словно новорожденного. И в этот момент я понял, как глубока ее тоска и как печальна жизнь, если даже нелепая глупая жаба мечтает о бесконечном счастье, луч которого никогда не озарит ее болота.
Я вернулся домой. Налил два бокала вина и поставил их на пол. Затем выпил по глотку, сначала из одного, потом из другого. И снова наполнил, и снова выпил по глотку. На меня смотрела Джина, в ее глазах читалось понимание и мудрость, она уже знала дорогу, чертовка! Я разделся догола, расстегнул ремень, обернул его вокруг шеи, продел в пряжку другой конец. После каждого глотка я медленно затягивал ремень, закрывая доступ воздуха.
Она повесилась.
Когда умирает пожилая женщина, в этом нет ничего удивительного, но когда она снимает тапочки и вешается на единственном дереве перед домом – это, пожалуй, странно. Может быть, она узнала, что больна? «В последнее время она часто была не в себе, – сказала Мэри Энн, стараясь смягчить страшную весть. – Она ушла из жизни внезапно, мы все были неприятно поражены». Все, но не я. Я-то знал, что она не могла идти в ногу со всеми.
Так вот кого я видел во сне!
Я заглянул к Мириам, чтобы забрать письмо. Письмо от Костантино. Положил конверт в карман. И только сейчас у меня появились силы, чтобы его прочесть. Там было всего несколько слов. Он просил прощения за то, что пропал. «Справиться с тем, что произошло» оказалось непросто, но теперь он в порядке. Он хотел бы меня увидеть, встретиться. Дальше – подпись и адрес, какая-то деревня.
Гладкий старательный почерк. Я непроизвольно поднес письмо к лицу, внюхиваясь в него. Оно ничем не пахло. Казалось, оно было написано под диктовку. Оно напоминало мне о том времени, когда Костантино служил в армии, – в этом тексте не было ни малейшего следа чувства. Кто знает, быть может, он остался инвалидом, потерял рассудок, растолстел. Или в нем расцветал черный цветок раковой опухоли. От этого письма отдавало смертью, пределом, я считывал между строк буквы, написанные невидимыми чернилами. Но пока не понимал их значения.