На первом куплете волосатый старик отчаянно зачесался, на втором его движения постепенно замедлились, на третьем он вытянул сначала одну ногу, потом – другую, да так, что кости захрустели, и плюхнулся на рояльный табурет. Я никогда в жизни не слышала такого расстроенного и дребезжащего инструмента, на котором он подбирал небольшую музыкальную фразу, напоминающую звучание шарманки. Очень медленно, похрустывая суставами пальцев, он наиграл эту мелодию, потом еще раз, и еще, и то, что рояль был расстроен, не имело никакого значения, потому что она и должна была звучать фальшиво, словно старая шарманка.
«На самом деле эту песню должен петь баритон».
Я ни разу не слышала, чтобы Принцесса произнесла фразу длиннее, чем «доброе утро», поэтому ее грубый марсельский выговор и низкий, похожий на рычание голос потрясли меня.
«Какое дерьмо! – выругалась она. – Этому роялю нужен настройщик».
К счастью, подумав немного, старик воскресил в своей памяти забытый было французский язык, испытал его в действии, и мы оставили всю троицу оживленно ругаться насчет рояля. Из-за обилия волос на лице старика его выражение не поддавалось определению, но похоже было, что он отнесся к случившемуся, как к должному.
Нам удалось найти в его кладовой только небольшой кусок копченой лосятины и замерзшую крысу? которая, я надеялась, пала жертвой личной трагедии, а не была дежурным блюдом из местного меню. Поняв, что на кладовую надеяться нечего, Беглец с Полковником затеяли грубую перепалку по поводу Сивиллы, которая первому показалась вполне сносным обедом, а второму – существом, охраняемым запретом на убийство братьев наших меньших. Несмотря на этот запрет, Сивилла, похоже, избежала голодного кострового только ради того, чтобы пасть жертвой демократического аппетита своих друзей, потому что последними словами Беглеца были: «Давайте проголосуем».
Как бы я ни любила эту маленькую свинку, со времени недоеденного завтрака у меня во рту не было ни крошки… Сивилла чувствовала, что в воздухе витают нездоровые мысли, но ее талант ясновидения не был настолько силен, чтобы подсказать ей, что это за мысли… Она как можно глубже зарылась в жилетку Полковника и дрожала там мелкой дрожью.
– Съешь сначала меня! – кричал Полковник. – Сделай сначала ужин из «длинной свиньи», прежде чем прикасаться к ней, каннибал! – Но этот эмоциональный шантаж не произвел на Беглеца никакого впечатления.
– Кто за жареную свинину – поднимите руки!
Как только он, Лиз, я и Самсон сформировали большинство, клоунская собачка, все это время тащившаяся за нами, на свою беду привлекла всеобщее внимание тихим поскуливанием у двери, желая, чтобы ее выпустили, и рассчитывая, видимо, на спасение бегством. Мы ее опередили и съели вместо Сивиллы, сварив в талом снегу (для жарки она была слишком жесткой), так что остался еще и бульон. Фидо или Бонзо – не помню, как звали собачку, – не сумела насытить собой семерых, но все же успокоила приступы голода; последний пережиток великой клоунской ненужности и бесполезности так или иначе сослужил нам великую службу. А следующим утром или, скорее, днем, потому что зимой в этих широтах рассветает очень неохотно, сумасшедший старик выполз из музыкальной комнаты и повел тех из нас, кто не занимался музыкой, к реке, где показал, как он рыбачит. По части пропитания возникла некоторая определенность.
Одежда старика, вполне подобающая дирижерскому пульту концертного зала, была здесь неуместной, тем более, что, выходя из дому, он напяливал слегка помятый цилиндр. Впрочем, ему виднее. Удочку и снасти ему заменила ножовка: он опустился на лед, выпилил большей кусок и стал разглядывать его на свет. На третий раз ему повезло: он вырезал замороженного карпа. Мы дружно взялись все за дело и принесли домой немало рыбы, хотя ледяные глыбы оказались довольно тяжелыми.
Мы услышали их задолго до того, как подошли к двери. В разреженном воздухе звук распространяется очень далеко, и, возможно, пустые комнаты избушки послужили резонаторами, в какой-то степени выправляя строй рояля и одновременно усиливая его звучание. Оно было чистым, как колокольный звон. Наша умница, чудо – она настроила рояль, сделала почти новым, и если я могла пророчить будущие ссоры о том, кому солировать, то старик был слишком потрясен услышанным, чтобы жаловаться.
Исполняемая Миньоной песня не была печальной, она не была мучительной мольбой о помощи. В ее вопрошающем тоне угадывалось величие. Миньона не спрашивала, знаем ли мы тот край, о котором она пела, потому что сама не была уверена в его существовании… но она знала! – Боже, она была уверена, – что где-то он все-таки есть, где-то там, где всегда благоухают цветы. Миньона пела о том, что этот край существует, и хотела только спросить, знаем ли об этом мы.
Увлекаемые, словно магнитом, не замечая ничего другого, мы подошли к калитке с кусками каплющего льда, совсем позабыв об их тяжести; втиснутая под жилетку Полковника Сивилла всхлипнула, и ее пятачок задрожал.
На крыше дома мы увидели тигров. Настоящих, пугающе соразмерных[106]тигров, таких же ярких, как и те, которых мы потеряли. Это были местные обитатели, никогда не знавшие ни заточения, ни принуждения; надо понимать, они явились к Принцессе не для дрессировки, хотя и растянулись в блаженстве на крыше, как брошенные шубы, и их свесившиеся с карнизов хвосты, похожие на меховые сосульки, подергивались от удовольствия. Их глаза, золотые, как задник иконы, вобрали в себя все солнце, переливающееся в их шкурах, и выглядели неописуемо ценными произведениями искусства.
То ли под светом неурочного солнца, то ли под воздействием голоса и рояля вся дикая природа пришла в движение, словно пробудившись к новой жизни. Откуда-то доносился чуть слышный щебет и трепет крыльев. Тихое рычание и мяуканье, скрип снега под лапами. А где-то вдалеке – потрескивание, будто лед на реке от радости вскрылся.
Я подумала: «Когда эти тигры встанут на задние лапы, они будут танцевать по-своему; им мало будет того, чему она их научит. И девушкам придется придумать для их танцев мелодии, которых мир еще не знает. Это будет совершенно новая музыка, тигры будут танцевать под нее по собственной воле».
Громадные кошки были не единственными нашими посетителями. Вдали, ближе к кромке леса, я разглядела группу живых существ, поначалу едва различимых в подлеске из-за их одежды из шкур и меха одинакового желто-коричневого цвета. Но один из них был увешан металлическими бляшками, сверкавшими своим искусственным великолепием на ярком солнце, вышедшем из-за облаков. Они осторожно продвигались вперед; по монголоидным чертам их лиц трудно было что-либо понять, но мне показалось, что они озадачены. Я сразу поняла, что это коренные лесные жители.
Самого высокого из них верхом на северном олене я увидела не сразу, а только после того, как животное, привлеченное музыкой, показалось из-за переплетенных сосновых веток. Большой, огромный, в два раза выше остальных. И – неужели? – он светился. Он был увешан таким количеством побрякушек, что напоминал освещенную Пикадилли. и, хотя он был очень далеко, я разглядела, что его лицо – белое, как молоко. Солнце сверкнуло ярким лучом на его волосах и скулах, которые поначалу показались мне посеребренными, но это была борода.