лейб-медика Николая Федоровича Арендта. Арендт приехал, осмотрел больного, пересмотрел внимательно рецепты и, обратившись к нам, сказал:
– К чему же вы меня звали? Это ведь, как говорится, после ужина горчица: тут сделано всё, что было нужно, болезнь уже прошла. Кроме того, что делает Гейденрейх, я ничего не могу еще посоветовать.
В настоящем случае шел вопрос о том, кого из двоих докторов пригласить: Гейденрейха или гомеопата? Никто первый не решался подать своего голоса, как бы опасаясь в случае печального исхода принять за этот совет грех на свою совесть. Может быть, в эту роковую минуту решался вопрос о жизни больного. Наконец спросили его, как он сам пожелает.
– Мне все равно, – как-то апатично отвечал брат. – Впрочем… впрочем, пошлите за гомеопатом.
В этот день я участвовал в утреннем и вечернем спектаклях и потому не мог у него остаться. В воскресенье, навестив его, я узнал, что знаменитый гомеопат сказал, что не находит ничего важного в его болезни, и прописал ему какие-то крупинки.
Я, разумеется, ежедневно посещал брата и видел, что болезнь его не только не уменьшается, но заметно делается серьезнее. В первые два или три дня он выходил по вечерам из своего кабинета в гостиную, где от скуки играл в преферанс с дочерью и зятем. В это же время захворала его жена, которую начал пользовать тот же гомеопат.
На четвертый день брат мой слег в постель. Когда он жаловался доктору, что не может дотронуться до лба, в котором ощущает нестерпимую, колючую боль, гомеопат уверял его, что это летучий ревматизм, лепил ему на лоб какие-то бумажки и продолжал угощать его своими каплями и крупинками.
Как-то брат мой сказал ему:
– Андрей Андреевич, вы смотрите, не уморите меня.
– Что вы, Бог с вами, Василий Андреевич! Разве я не знаю, какого человека я взялся лечить? Ведь если бы это случилось, так мне бы от почитателей вашего таланта в Петербурге проходу не было. Вот болезнь вашей супруги меня более озабочивает, а вы о себе не беспокойтесь; в болезни все нетерпеливы.
В другой раз этот самоуверенный знахарь вышел после своей визитации в залу где сидела дочь брата. Она также заявила ему свое беспокойство о том, что отец ее не чувствует до сих пор никакого облегчения.
– Помилуйте, – отвечал он, – если бы я не был уверен в благополучном результате, я бы, как честный врач, первый потребовал бы консилиума. Ручаюсь вам моей головою, что дней через шесть или семь он будет вот за этим самым столом играть с вами в преферанс.
Это было сказано ровно за неделю до того дня, когда его пациента действительно положили на этот самый стол.
Между тем болезнь брата с каждым днем ожесточалась всё более и более, жар усиливался и вскоре последовал полный упадок сил; он почти беспрерывно погружался в дремоту, иногда появлялся бред.
Как-то вечером я один сидел около его кровати, и он сказал мне:
– Знаешь, Pierre, что я думаю?.. Мы с Брянским иногда ссорились: уж не его ли похороны мне подрадели эту болезнь? Ты помнишь, как долго я стоял с открытою головой?..
Я старался его успокоить, вполне понимая, что эти мрачные, несвязные мысли были продолжением бреда. Он потом опять что-то начал шептать, чего я не мог расслушать.
Наконец 10 марта гомеопатическая знаменитость, ручавшаяся своею головой за выздоровление своего пациента, начала терять голову. Невежда увидел, что дело плохо, что он не понял болезни, что это не летучий ревматизм, а мозговой тиф, и сказал нам, что желает пригласить другого… гомеопата! Но, разумеется, его попросили не трудиться, и я поехал к Венцеславу Венцеславичу Пеликану и Илье Васильевичу Буяльскому В то же время покойный государь Николай Павлович, узнав о тяжкой болезни брата, прислал своего лейб-медика Филиппа Яковлевича Кареля.
Они все трое собрались на консилиум и увидели, что драгоценное время потеряно, что болезнь уже неизлечима. Однако же пока человек еще дышит, врачи обязаны употреблять все способы к его спасению. Так было и тут. Три эти знаменитых медика согласились между собою, как продолжать лечение, и Буяльскому предоставлено было следить за ходом болезни.
Само собою разумеется, что при появлении в дому трех настоящих знаменитостей гомеопатическая знаменитость должна была стушеваться… Гомеопат обратился в постыдный бег, но после кончины брата всем рассказывал, что «Каратыгин остался бы жив, если бы ему не помешали аллопаты»! После энергических мер – шпанских мух, пиявок и лекарств, – больной почувствовал некоторое облегчение и вскоре пришел в сознание.
Открыв глаза, он увидел подле себя Буяльского, протянул ему руку и сказал:
– А! Илья Васильевич, здравствуйте!
Буяльский начал его осматривать, раскрыл ему грудь и, желая успокоить, с улыбкою сказал ему:
– Эх! какая богатырская грудь! какие славные мускулы… С таким жизненным запасом дело еще не потеряно. Когда горит здание, надо действовать ведрами и ушатами, а не спринцовками; мы, с Божиею помощью, починим вас.
Когда Буяльский ушел, я поцеловал брата и сказал ему:
– Теперь пойдет дело на лад, ты скоро поправишься.
– Да я в этом и не сомневался, – отвечал он.
А смерть уже придвигалась к его изголовью.
Временное облегчение было непродолжительно; к вечеру брат снова впал в забытье. На эту ночь я оставил при нем двоих сыновей моих, которые давали ему лекарства, наблюдали за ним и записывали каждые десять минут обо всем, что происходило с ним в продолжение всей ночи. Сын мой Петр сказывал мне потом, что под утро, когда он отошел от кровати за лекарством, брат мой безо всякой помощи сам приподнялся, тихо перекрестился и, опустившись на подушки, снова погрузился в прежнюю дремоту. Это было последнее сознательное движение руки; может быть, последняя мысль страдальца обратиться к помощи того, без чьей святой воли нет надежды на выздоровление.
Наступило 12 марта; во весь этот день он уже не открывал глаз и ни на минуту не приходил в сознание; не было ни стона, ни бреда, он постепенно угасал… К вечеру начал метаться… приближалась предсмертная истома.
Я послал сына за нашим общим духовником, протоиереем Петром Успенским. Через несколько времени он явился со святыми дарами, причастил умирающего, и брат мой тихо скончался…
Это случилось с четверга на пятницу 13 марта, в 12 часов ночи.
Впоследствии, соображая все грустные обстоятельства болезни, ее начало, причины и злополучный выбор врача, я думал, что во всем этом был какой-то неизбежный fatum. Если брат действительно простудился на похоронах Брянского, простояв несколько минут на морозе с открытою головой, то ему, именно ему