«Понимаете, Светлов, — говорил он, — я в движении всегда задумываюсь. А шоферу это противопоказано. Настоящая профессия, любая настоящая профессия должна из осознавания ее превращаться в инстинкт».
Что же тогда хотел сказать Маяковский?
Человек, какой бы работой он ни занимался, обязательно должен быть профессионалом. Мало того, даже чувства человека должны быть профессиональными.
Я помню, как Маяковский во время, казалось бы, совсем обыкновенной беседы вдруг поднимался и говорил: «Простите, товарищи, одну минуточку!» — что-то записывал и продолжал беседу. Я как-то наткнулся на одну его записную книжку. В ней ничего нельзя было понять. Это понимал только он один.
Маяковский для меня — самое святое воспоминание в поэзии. Я никогда не подражал Маяковскому. Можно подражать чему угодно, только не темпераменту. Я подражал Блоку, Тютчеву, даже, извините, Надсону, но это было подражание — не поэзия, и только тогда, когда я понял свою главную задачу, мне кажется, я стал поэтом.
Однажды Маяковский, улыбаясь, сказал мне: «Светлов! Что бы я ни написал, все равно все возвращаются к моему «Облаку в штанах». Боюсь, что с вами и с вашей «Гренадой» произойдет то же самое».
Это были пророческие слова. Кто бы со мной ни познакомился, обязательно скажет: «А, Светлов! Гренада»!» Становится несколько обидно: выходит, что за сорок лет своей литературной деятельности я написал только одно стихотворение.
Думаю все же, что это не так. Но доказывать как-то не хочется…
…Возвращаюсь к «Гренаде».
Стихотворение, скажу прямо, мне очень понравилось. Я с пылу, с жару побежал в «Красную новь». В приемной у редактора — Александра Константиновича Воронского — я застал Багрицкого. Багрицкому я тотчас же протянул стихи и жадно глядел на него, ожидая восторга. Но восторга не было.
— Ничего! — сказал он.
Воронского «Гренада» также не потрясла:
— Хорошо. Я их, может быть, напечатаю в августе.
А был май, и у меня не было ни копейки. И я, как борзая, помчался по редакциям. Везде одно и то же. И только старейший журнальный работник А. Ступникер, служивший тогда в журнале «Октябрь», взмолился:
— Миша! Стихи великолепные, но в редакции нет ни копейки. Умоляю тебя подождать!
Но где там ждать!
Я помчался к Иосифу Уткину. Он тогда заведовал «Литературной страницей» в «Комсомольской правде». Он тоже сказал: «Ничего!» — но стихи напечатал. Прошло некоторое время. И вдобавок (горе мое!) мне уплатили не по полтиннику за строку, как обычно, а по сорок копеек. И когда я пришел объясниться, мне строго сказали: «Светлов может писать лучше!» И я подумал, что ошибся, что медь принял за золото.
Как-то Семен Кирсанов прочел «Гренаду». Она ему очень понравилась. Он побежал с ней к Маяковскому. Маяковский бурно не реагировал, но стихи оставил у себя.
Через несколько дней состоялся его вечер в Политехническом музее. Зал был переполнен. Я долго стоял, очень устал и отправился домой, не дождавшись конца. А вернувшийся позже сосед сказал мне:
— Чего ж ты ушел? Маяковский читал наизусть твою «Гренаду»!
А потом он читал ее во многих городах. Мы с ним тесно познакомились Но это уже отдельная тема — разговор о бесконечно дорогом мне поэте и человеке…
Лил необыкновенно противный дождь. Мои сухие носки промокли не от дождя, а только от впечатления о нем. Стук в дверь. Вошел знакомый мне человек, но где и когда я с ним познакомился, убей меня бог, не помню. Это был Александр Довженко. Он носил довольно красивые туфли, но только у них был один недостаток: у них не было подошв. Я ему отдал свои запасные туфли (какой же это корабль без спасательного круга!), и он долго носил их — до получения всеобщего признания.
Тяжело хоронить гениальных людей.
У каждого человека есть мечта: с такого-то числа я начну новую жизнь.
Человек выбирает 1-е или 15-е число какого-нибудь месяца, или, чаще всего, день своего рождения.
Приходит назначенный день — жизнь не изменяется.
У поэта своя мечта: собрать все свои стихи, издать их отдельной книгой и затем… начать писать по-новому.
Чаще всего это не удается, но я все же хочу попробовать[21].
Недавно я зашел к Николаю Николаевичу Асееву. Он впервые читал Артема Веселого и был в полном восторге. Артем Веселый — это моя юность. Мы все проходили сквозь заросли новаторства, и каждый из нас, идя к коммунизму, хотел иметь собственную походку. Поэтому, читая Артема Веселого, надо пробиться сквозь джунгли дани времени и прийти к сути этого большого писателя.
Писал он удивительно. Он писал на одной стороне листа. Потом он кнопочками навешивал все эти листы на стенку и шел пешком вдоль своего произведения, на ходу исправляя ошибки. «Ну как, Миша, ничего?» — «Ничего, ничего, вполне ничего!» — отвечал я. Так писал этот великолепный русский писатель. Это был могучий юноша, и хотя его уже давно нет на свете, мне кажется, что вот-вот он ко мне зайдет.
Почему-то в связи с этим наступает мне на ноги другое воспоминание. Была в моем родном Екатеринославе Тихая улица. И жил на этой улице удивительно застенчивый мальчик-комсомолец. Он себе выбрал псевдоним Тихий. А я в это время был солдатом революции (люблю красивые слова). Я тогда проштрафился: я обжег руки кипятком и не мог встать на дежурство. Меня отправили на гауптвахту.
Знойный, необычный даже для Украины день. Моим конвоиром был мой товарищ с уличной фамилией Тихий. «Миша, — сказал он мне, — я задыхаюсь. Понеси ты винтовку». Я арестованный. Сами понимаете, что я мгновенно согласился. Потом я тоже устал, и он вел меня как арестованного. Так мы менялись раз шесть. Я провел на гауптвахте часов пять, а воспоминание осталось на всю жизнь.
Я, бывалый воин, ежедневно спасавший Россию и не имевший никакой другой квалификации, возвращался на бронетранспортере из разведки, где выяснил все фашистские козни.
Два силуэта возникли передо мной. На конях шли в ночь Федя Чистяков и его возлюбленная — ткачиха из Подмосковья. Она была неинтересна. Но к нему пришло время стать влюбленным.
У командира сорок четвертой бригады Чиркова была своя блажь: он назначал комбатами только красавцев. Пять батальонов — пять командиров-красавцев. С четырьмя я был знаком.
Недавно я в Доме Советской Армии встретился с одним из них — с Васей Славновым, другом Феди. Это очень странный человек. Он боялся и боится воды. Ему, человеку необыкновенной храбрости, легче было взять любую высоту, чем перейти ручей.
Передо мной опять возникают два силуэта — они, уставшие от