Elle est retrouvée.Quoi? L’eternité.C’est la mer alléeAvec le soleil[76].
Но если серьезно, мой друг, если серьезно… Где вы его обнаружили? Не в том ли месте, где, как я с самого начала предположил, он может находиться? Не в… – Вейль сделал паузу, склонился к Себастьяну и что-то прошептал ему на ухо. – Не там, куда даже короли ходят пешком – enfin[77] в туалетной комнате?
Себастьян еще мгновение колебался, а потом кивнул.
– Да, там между шкафчиком с медикаментами и стеной как раз есть небольшая щель, – прошептал он.
XXVIII
Боль и рыдания от смеха. Кошмары жестокости, приступы холодной похоти и это невозможное отвращение, безостановочно терзавшее все его существо. Без конца, и это продолжалось все дольше и дольше с каждым повторением все нараставшей муки агонии.
А потом нежданно, одним резким порывом пришла вечность облегчения, подобная чуду. Вместо хаотичных смен непонятно как чередующихся периодов он вернулся в знакомый прежде временной порядок. И вернулись многочисленные мелкие ощущения, трепетное осознание того, что у тебя вроде бы снова появилось тело. Где-то лежало пространство, а в пространстве находились другие тела – ощущалось присутствие схожих с ним сознаний.
– Сегодня вечером с нами двое твоих старых друзей, – услышал он голос Королевы-матери, говорившей своим призрачным вариантом унтер-офицерского голоса. – Мсье и мадам… Кстати, как ваша фамилия?
– Мадам Вейль и Габриэль Вейль, – одновременно ответили женский и мужской голоса.
И, конечно же, это они и были: фламандская Венера и ее такой нелепый внешне Вулкан.
«Где каждый экспонат радует глаз, – пропел он. – Только у братьев Вейль – Париж, Вена, Флоренция, Брюссель…»
Но, как обычно, тупица-переводчица все истолковала неверно. Между тем антиквар начал говорить ему о китайской бронзе. Какой отменный вкус коллекционера, настоящего знатока, тонко чувствующего вещи! А затем с торжественной серьезностью, которая так забавно контрастировала с игривым французским акцентом мадам, Вейль ввернул что-то о «каллиграфической полифонии».
Какой роскошный абсурд!
– Он считает, что вы смешной! – пропищала медиум и сама тоненько захихикала.
Однако же эти Вейли, как неожиданно открылось Юстасу, были далеко не только смешными. Так или иначе, но они имели огромное значение, величайшую важность. Каким-то непостижимым, таинственным образом они приобретали масштабы символов эпохи. Да, другого слова не подберешь – они стали эпохальными людьми.
Юстас, как ему казалось, почти сумел дойти до разгадки, как и почему они сделались эпохальными, когда вдруг влезла Королева-мать.
– Мне представляется, что ты уже начал чувствовать себя как дома на той стороне, – сказала она.
«Вот именно, как дома!» – повторил он, вложив в свои слова весь возможный сарказм.
Но дура-переводчица сделала из его фразы своего рода сентиментальную констатацию факта.
– Разумеется, он чувствует себя как дома, – проскрипела она.
Затем Королева-мать предположила, что для тех, кто никогда прежде не присутствовал при сеансе, было бы интересно услышать нечто, доказывающее, что общение происходит именно с ним. И она начала задавать ему один за другим самые идиотские вопросы. Сколько он заплатил, когда покупал у мистера Вейля те рисунки? Как называется отель, где он обычно останавливается в Париже? Какие книги он читал в тот день, когда покинул этот мир? А потом, когда свои вопросы добавили миссис Твейл и оба члена семьи Вейль, разговор принял такой сбивчивый характер, опустился до таких тривиальностей, что Юстас оказался полностью сбит с толку, ему стало трудно мыслить ясно и даже вспоминать прекрасно известные вещи. Чувство самосохранения подсказало, что нужно отвлечься от смысла того, что говорилось, и сконцентрировать внимание не на словах, а на тембре, структуре и громкости того или иного голоса. И контрапунктом к доходившим извне шумам стал доноситься смутный ритм кровотока, дыхания и нескончаемый поток импульсов, посылаемых этим его временным телом. Теплота и давление, влага и щекотка, целый набор едва заметных болей и онемений, невнятные внутренние неприятные чувства и удовольствия. Он до такой степени наслаждался сокровищами физиологической реальности, ощущая их прямо и с непосредственной радостью, что не было никакой необходимости обращать внимание на других людей, думать о них или пытаться с ними связаться. Хватало этого простого ощущения пространства и времени, происходивших в нем жизненных процессов. Больше ничего не нужно. Это само по себе заменяло рай.
А потом сквозь щебечущую воздушную темноту своих ощущений Юстас снова заметил присутствие все того же голубого сияния тишины. Хрупкого, неестественно красивого, как эссенция, полученная сразу из всей голубизны неба и цветов, вселенского молчания и потенциально любой существовавшей в мире музыки. Нечто невыразимо нежное, манящее, умоляющее.
Но между тем воздух продолжал свое движение через его ноздри. Прохладный на вдохе и уже согретый до почти неощущаемой температуры на выдохе. По мере того как грудь расширялась и сжималась, усилие сменялось приятной легкостью движения, снова и снова. А какое это наслаждение – слышать ритмичное биение крови в сосудах ушей, ощущать ритм в висках! Как прелестно размышлять над смесью вкусов чеснока и шоколада, красного вина и… Да, почек. Над вкусами, которые помнили рецепторы языка! А затем, в одно мгновение, подобием необычайно гармоничного и скоординированного землетрясения в области рта и пищевода, ты сглатывал накопившуюся слюну, и с небольшой задержкой чуть заметное бурление под диафрагмой подсказывало, что процесс пищеварения продолжался непрерывно, как всегда. Это придавало окончательной уверенности, делало совершенным в своей завершенности его ощущения райского блаженства. И вдруг он опять вспомнил святого Себастьяна и чучела певчих птичек, вспомнил вкус дыма сигары во рту, прогретом выдержанным бренди, вспомнил Мими, и «Настоятеля собора в Пеории», и свою коллекцию исторических фактов, свидетельствовавших, к каким нелепым и катастрофическим последствиям всегда приводил идеализм. Причем вспомнил не со стыдом и с желанием самобичевания, а с откровенным удовольствием или, в крайнем случае, воспринимал все это как невинные забавы. Сияние настойчиво присутствовало где-то в стороне, но теперь ощущение обладания телом служило надежным препятствием для его вкрадчивого приближения. За стеной этого ощущения он оказывался защищенным от необходимости знать себя самого таким, каким другие знали его при жизни. И Вейли, дошло до него наконец, – именно эта Венера и ее смуглый Вулкан, – могли помочь ему навсегда избавиться от этого ненавистного знания. Его ждала темнота живой утробы, счастье вегетативного райского существования. Провидение уготовало ему участь – провидение живой плоти, жадно стремившейся втянуть его в себя, проглотить, жаждущее держать его, баюкать и кормить самой субстанцией своего аппетитного и такого жизнерадостного естества.