Упоминая о наслаждениях борьбы, припомним здесь пример физической силы, всегда одинаковой по свойству своему, принимающей, однако, весьма различные образы, смотря по тому, чья рука руководит ее направлением. Понуждающая сила пара всегда и везде одна и та же и изменяется только в степени давления. Руководимая миролюбивым пахарем, она поднимает новь его полей, подчиняясь же власти иных людей, она мечет смертоносные ядра в станы врагов; она двигает невзрачный поток бумажной массы и она же способна сдерживать напоры ревущих вод океана. Способ применения силы так важен, что в деле теоретических исследований она привлекает к себе все внимание, оставляя иногда в забвении громадность самой силы, которая, оставаясь смиренно-утаенной, служит нравственным ядром, около которого могут группироваться феномены, по-видимому, весьма различные.
Редко встречаемое в неусложненном виде пристрастие людей к борьбе усугубляется по большей части присоединением к нему иных мотивов второстепенного значения, комбинацией, в которой та бывает зачастую главнейшим составным элементом. Случается, и этому примитивному чувству подчиняться другим двигателям при наслаждениях весьма разнородного свойства. Охота, гимнастические упражнения и война – вот те формулы наслаждений, где любовь к нанесению ударов бывает главнейшим стимулом борьбы. Страсть к приобретению, честолюбие и упражнение мускулов бывают элементами, которые, в связи с желанием борьбы, составляют попарно бесчисленные физические соединения.
Наслаждения эти, когда они остаются в границах физиологических чувств, усиливают волю, увеличивая крепость мышц. Осмеливаюсь предположить, что они могут способствовать атрофированию подлых и недостойных увлечений, возвышая в человеке мужество и усиливая деятельность прочих лучших свойств его сердца. Главное различие в пользовании этими наслаждениями состоит в разнице индивидуальных организаций.
К бою, разумеется, стремятся охотнее люди сильные и рослые, чем те бедные смертные, которых природа снабдила мышцами бескровными и тощими вместо мясистых мускулов, в которых бьется у здоровых субъектов горячая кровь. Но и в этом случае является бездна исключений; весьма часто отвратительная трусость находится в связи с громадным излишеством мускулатуры. Любовь же к борьбе может доходить до страсти в теле человека с мышцами тощими и бледными.
Женщины, дети и старики меньше любят наслаждения какой бы то ни было борьбы, чем люди зрелого возраста и юноши, которые, находясь в разгаре жизненных сил, естественно, желают померяться с противодействием равной им силы. В странах наименее образованных храбрость ценится выше и дает человеку большую сумму наслаждений. В крупных же центрах цивилизации целая жизнь проходит, не требуя от человека ни телесной отваги, ни каких-либо напряжений мускулатуры.
Отцы наши боролись охотнее и чаще и более нас восхищались борьбой. Признаки, характеризующие эти наслаждения, выражаются иногда весьма заманчивыми чертами. Трусливая женщина, пугающаяся появления мыши, тем не менее любуется выражением величавой силы, одушевляющей Геркулеса, вышедшего из-под резца Каноны, также знаменитой статуей гладиатора. Сами трусы удивляются иной раз доказательствам чужого мужества, хотя и стараются осмеять его перед людьми, думая насмешками заставить забыть собственную низость души.
В зрелище открытой и благородной физической борьбы есть действительно что-то возвышающее и оживляющее дух человека. Развитие мускульной силы по всему телу, пламенный блеск очей, энергическое напряжение лицевых мышц и губ, крепко стиснутых как бы для того, чтобы сдержать внутри человека грозящую вырваться из него могучую силу, – все это говорит об излишестве жизненности, о присутствии бурной и победоносной мощи.
Патологические проявления этих наслаждений неисчислимы; они могли бы быть сгруппированы в весьма интересную книжку. Здесь могло бы быть концентрировано значение всех подобных наслаждений – и римского цирка, и боя быков, и петушиного боя, и множества из жестоких охотничьих игр, и все дитя забавы людских побоищ.
Ужасающее игрище войны, причиняющее столько страшных зол, становится источником столь обильных и живейших наслаждений, перечень которым я и не хочу, и не могу приводить здесь, оставляя их пока в облаках, разделяющих оба стана – как физиологических, так и патологических проявлений. По этому вопросу у меня сложилось спокойное убеждение и твердая в него вера, но чувствую себя еще не в силах изложить ее в немногих чертах. Юноша, даже и в том случае, когда ему откроется истина путем долгой и многотрудной борьбы, не всегда имеет право безнаказанно пустить ее в мир, как бы поднося сам себе, единоличным решением вопроса награду незрелых еще похвал. Ему следует хранить драгоценную истину в святилище собственного сердца; он обязан лелеять ее в продолжение многих лет как любезное ему чадо; он должен доводить ее до совершенной зрелости глубоким и спокойным размышлением и в тиши келейной благоговеть перед открытой им истиной, как перед одной из святынь человеческих. По прошествии многих и многих лет дозволит он себе обнаружить тайну собственного открытия и вымолвить людям: «Истина найдена мною справедливой и доброй; явилась она мне при свете яркой юношеской фантазии, но я закрепил ее в горниле многих лет терпения и непреклонного умственного анализа. Она чиста…»
Глава XXVII. О наслаждениях, проистекающих из чувств справедливости и долга
Мы рассуждали до сих пор о наслаждениях, проистекающих из аффекта, обращенного человеком на самого себя или на других, но всегда имевшего пунктом отражения какое-либо живое существо или личность воображаемую. Теперь же, наоборот, мы становимся лицом к лицу к таинственным чувствам, относящимся или к некоей идее, или к нравственно неизменному образу, всецело воспринимаемому нами в суть нашего организма, выработанному всем ходом гражданской нашей жизни; образу, о существовании которого дает нам знать собственная совесть. До сих пор все было ясно, и если некоторые анализированные нами предметы оказывались или бледными и тусклыми, или сокрытыми в сумрачном полусвете, то видимы были, по крайней мере, очертания, определявшие индивидуальность их. Глазам нашим представлялось до сих пор обращенное или на нас самих, или на другого человека чувство, которое, нашедши нравственную поверхность, его отражающую, порождало наслаждение. Мы видели как точку отправления луча, так и то место, куда снова падал этот возвратившийся обратно луч. Теперь же, напротив, мы видим силу существующую и необходимую, но которая, возродившись в нас, направляется к области неизведанной и не подлежащей исследованию нашему, чувствуемой, но не видимой нами. Мы чувствуем внутри себя силу, которая влечет нас ко всему справедливому, всему прекрасному, ко всему истинному; но если бы мы вздумали определять точнее эти слова, обозначая им грани и угадывая причины их значения, тогда мы начали бы блуждать в пустынях метафизики, где человек для уяснения существующего факта изобретает несуществующие теории и, запутываясь все более и более в сетях диалектики, обманывает себя самого и тех, кто воображают, что понимают его. По счастью, там, где недоумевает разум, начинает подсказывать человеку неподкупное сердце. Философы снабдили мир многими определениями – что справедливо и что несправедливо; они написали уже тысячи книг для определения точных граней между этими двумя противоположными мирами, но сердце всегда чувствует без словопрений и без колебаний сомнения все, что справедливо и что несправедливо на земле; оно пронесло без изменения через пучины веков ту чуткость выбора, которая всегда сумеет отличить добро от зла. Горе людям, если бы могла когда-либо отупеть эта сердечная чуткость! Если бы разумом только возможно было начертить ландкарту нравственного мира, мигом ниспровергнуты были бы пограничные столбы, разметаны были бы в пользу личных интересов рвы и насыпи арен людских, и человек назвал бы дозволенным себе все, что ему приятно.