И тогда я вспомнила одну фразу, которая вырвалась у него (хотя разве можно утверждать, что у Месье может что-то вырваться?) во время нашего телефонного разговора несколько дней назад:
— Однажды я умру. И тогда я, конечно же, пожалею о том, что не проводил с тобой больше времени.
Раньше я никогда не задумывалась: а ведь Месье когда-нибудь умрет. На тот момент мне будет уже много лет, столько же, сколько сейчас Месье, может, больше. У меня будет муж, дети, своя жизнь. Господи, сделай так, чтобы он не умер. Господи, сделай так, чтобы я узнала об этом из последних страниц газеты. Господи, сделай так, чтобы я никогда об этом не узнала.
Январь
Все, я ухожу. Бюстгальтер, чулки, платье, пальто. Ботинки. Трусы слишком далеко. Если я подойду очень близко к кровати, он проснется, и — черт возьми — он захочет узнать, почему я ухожу. А я не могу найти ни одного вежливого ответа, не сейчас.
Вторник, половина первого, и я возвращаюсь домой, — то есть я на это надеюсь.
Дверь весит тонны три, и на ней табличка — Оливье Дестель. Если это правда, если я могу себе верить, я читаю это имя в последний раз, в последний раз касаюсь этой ручки, в последний раз вижу его рожу, в последний раз любуюсь на свою в зеркале его лифта.
Мне предстоит сделать сотню пересадок, чтобы добраться до дома, и сейчас я привалилась к окну в автобусе, соединяющему Балар с двенадцатым округом, из которого надеюсь так или и иначе добраться до дома. Эта затея обещает быть непростой, но я двигаюсь на автопилоте с тех пор, как сбежала из квартиры Дестеля.
Я даже не уверена, что спала той ночью. Он храпел. Я потихоньку включила свой iPod в кровати и слушала Pink Floyd. Никаких эмоций я уже не испытывала, зато выстроила целую теорию, проводящую параллель между Pink Floyd и Вагнером, и, как ни странно, довольно стройную. Это, пожалуй, единственное представляющее интерес из всего, что я создала за последнее время, и я пообещала себе изложить ее на бумаге. Но, если я сделаю это сейчас, получится полная ерунда. Мне и так в последнее время сложно располагать слова друг за другом в нужном порядке, а сегодня утром, в этом автобусе и в таком состоянии — и вовсе невыполнимо.
Мне бы очень хотелось снова пережить те летние приступы творчества, когда я часами напролет сидела за своим столом, но вдохновение тут же улетучивается, стоит мне положить перед собой лист бумаги. И потом я слишком мало времени провожу дома. Слишком много курю. Слишком много пью водки со льдом. Слишком часто встречаюсь с мужчинами. Слишком часто просыпаюсь в четыре дня. Слишком много сплю. Такое ощущение, что я специально довожу себя до состояния, в котором невозможна никакая продуктивность.
Иногда я думаю о том, возвращаясь после вечеринок, подобных этой. Прислонившись головой к окну автобуса, умирая от холода, я понимаю, что погибаю. Этот бесконечный поиск Месье, который я наделяла каким-то смыслом и считала вполне разумным, превратился в полный крах.
Мать все чаще прибегает к прямым намекам, даже мои друзья начали указывать мне на это, и лишь в подобные моменты я тоже ощущаю происходящее со всей ясностью. Уже несколько недель я твердо убеждена, что дошла до предела, но какая-то часть меня, похоже, не хочет этого замечать. Ведь я продолжаю, словно для того, чтобы остановиться, мне нужно нечто худшее, чем это утро после бессонной ночи, чем эта усталость и отвращение к людям в метро. Хотя уже понятно: хуже быть не может.
Этот поезд будет везти меня домой не меньше двадцати одной минуты, и как, скажите, мне такое выдержать? Я совершенно измучена, все мои мышцы болят, мне слишком холодно и слишком жарко, неподвижно сидеть на жестком сиденье — настоящая пытка, но в положении лежа я бы просто завыла. Мне везде некомфортно на этой земле, но, по крайней мере, когда люди исчезнут и я останусь одна, у меня будет достаточно времени, чтобы найти для себя удобную позу.
Я просто сгораю от внезапного и невозможного желания оказаться в другом месте, во всех смыслах, которое несет в себе это слово. Мне помогли бы забыться чтение и музыка, но почитать нечего, a Pulp в моих наушниках подобен тем божественным симфониям Бетховена, которые нельзя слушать чересчур часто. Шесть песен проиграли, а я даже ничего не почувствовала. Единственное, в чем уверена, так это в том, что «Бар „Италия“» мне всегда будет напоминать Оливье Дестеля, ночи, проведенные с ним, и эти моменты, когда заключительный взрыв моей жизни кажется мне более неотвратимым, чем прежде.
В этой песне есть все. Синтетический истеричный фон, посреди которого звучит слишком живой голос Джарвиса Кокера, словно с трудом подчиняющийся ритму; пронзительный переход и припев в совершенно другой, возбуждающей манере. Слушая ее в том состоянии, которое он описывает, начинаешь чувствовать себя не так одиноко. Но в нормальном состоянии одна только музыка с новой силой напомнит о том, как мне было плохо. Надеюсь, я не буду убиваться все три минуты сорок четыре секунды, но именно благодаря этому чуду, рождаемому песней, я питаю такую безумную любовь к словам. Я считаю изумительной их способность вызывать в нужных дозах отвращение или радость. Черт! Абсолютное понимание этой песни, гениальная проницательность слов вызывает у меня слезы. И кто возвращается на своем черном боевом коне, как только я делаю такое головокружительное открытие? Кто внезапно выплывает из полузабвения, в которое его повергли месяцы молчания? Поскольку есть все же в мире один человек, присутствие которого я могла бы сейчас вынести, и с кем сумела бы хоть немного забыть, что сегодня, именно в эту минуту, мне ужасно плохо. Месье обнял бы меня, и впервые его манера кичиться тем, что он все уже знает, что пережил это раньше, чем я, перестанет меня раздражать и вызовет чувство успокоения.
Я смогу повторять «мне плохо, мне плохо» до тех пор, пока мне не станет лучше или пока я не свалюсь с ног от усталости, и я уверена: увидев мое состояние, Месье поймет меня и не сделает ни одного обидного комментария. Месье знает цену любопытству. Я расскажу ему о «Баре „Италия“», звучащем в этом невыносимом темпе, который невозможно обуздать, и он будет гладить меня по волосам, чтобы успокоить, и в последнем припеве мы ощутим ту же счастливую дрожь, что и при чтении «Лона Ирены».
Как же мне надоели эти фантазии.
Я несколько раз вспоминала о нем вчера. Было очень холодно, и я вышла из «Барона», повиснув на Оливье Дестеле — в буквальном смысле; иными словами, он тащил меня на себе.
На часах — четыре часа утра, Париж выглядит пустым и грязным, но, глядя на небо, можно представить себя в рекламе «Шанель» с Эстеллой Уоррен. Я никогда еще не бывала в таком состоянии, чувствуя себя то безумно счастливой, то очень несчастной. Я задыхалась, словно перед смертью, и каждое слово приходилось делить на три слога. Я все время боялась описаться и то и дело останавливалась посреди улицы, за какой-нибудь заснеженной машиной, но сидя на корточках со спущенными трусами в отчаянии смотрела на Оливье, спрашивая у него, почему не могу пописать, почему, почему? И он спокойно, со взглядом, который в подобной ситуации я хотела бы видеть у Месье, объяснял мне, что это нормально. Что я пописаю позже. Все это он произносил с похотливостью, которая вызывала во мне отвращение и подстегивала кровь, поскольку, не испытывая к нему ни малейшего влечения, равно как и желания секса, я, словно в воздухе, нуждалась в какой-нибудь значимой сцене, в стиле «Мадам Эдварда».