Олимпия произнесла последние фразы с усилием. Ей было бы вовсе нетрудно сказать это, чтобы отвести от падчерицы недоброжелательные или просто нескромные намеки. Но, лгать справедливому и любящему отцу, лгать пламенно любимому супругу было для нее пыткой, и Дютертр в этом не обманулся.
— Чтобы вы, вы лгали! — вскричал он. — Олимпия — и ложь! О господи! Как же надо любить, чтобы так внезапно измениться?
— Любить? Я не понимаю! — сказала Олимпия, у которой закружилась голова. — Клянусь вечным спасением, я ничего не понимаю.
— Я тоже, — сказал Дютертр, сердце которого всегда трогали правдивые интонации жены. — Объяснитесь же, Олимпия, объясните мне все! Разве вы не видите, что я умираю от нетерпения?
— Но как объяснить го, чего я сама не понимаю? — возразила Олимпия. — Объяснись ты, друг мой, и я найду средство тебя успокоить.
— Ну хорошо, — ожесточившись, сказал Дютертр, — я нанесу вам смертельное оскорбление и начну вас допрашивать. Бог мне свидетель, что я сделал все, чтобы избежать этого, вы сами позволили себе унизиться до такой степени. Зачем вы были сегодня утром в замке Мон-Ревеш? Отвечайте: теперь я этого требую…
XXIX
Олимпия не могла предвидеть, что ее муж так быстро узнает подробности злополучной истории. Меньше всего в свете абсолютное доверие нуждается в расспросах, и Дютертр никогда даже не думал спрашивать у жены отчета в том, как она провела те часы, когда не находилась с ним рядом. Сколько раз она проводила утро за пределами замка, иногда одна, иногда с Каролиной или Амедеем, и он никогда не задавал вопросов, кроме одного: «Ну, детки, как поживают ваши бедняки?» Далеко не всегда ее поездки преследовали благотворительные цели. Нередко то были обыкновенные прогулки, и не раз Олимпия бродила одна по лесам, ибо любила их дикую прелесть и нежные ароматы.
Правда, в те дни, которые Дютертр проводил подле нее, она почти всегда гуляла с ним вместе; но часто она писала ему: «Сегодня утром я обошла твои любимые места; когда я не с тобой, то воспоминание о тебе я предпочитаю всякому иному обществу!» И ни разу Дютертр не сказал, не написал ей: «Я не хочу этого! Мне не нравится, что ты ходишь одна».
Зная, что Дютертра не будет в Пюи-Вердоне все утро, она, продумывая свой план, не подготовилась к объяснению с мужем. Она никак не предполагала, что, по роковому стечению обстоятельств, ее поездка в Мон-Ревеш тотчас же откроется: она надеялась, что пройдет неделя, прежде чем появится необходимость об этом рассказать, а за неделю Эвелина и Тьерре во всем признаются, ибо Олимпия не видела нужды хранить перед Дютертром столь долгое молчание и поклялась Эвелине не выдавать ее секрет только из опасения вызвать у нее своим возражением опасную для жизни лихорадку, которой иногда сопровождаются падения с большой высоты.
Так как Олимпия даже не подозревала, какая страшная ревность терзает ее мужа, она решила, что он разгневался на Эвелину и потому сердится на нее. Но за что он так сердился на нее — она не могла понять. И потому она молча стояла перед своим судьей и господином и не отвечала на его вопрос, не желая навлекать грозу на голову падчерицы и предавать ее доверие ради того, чтобы самой избегнуть упреков за попытку ее спасти.
Помертвевшая, ошеломленная, охваченная ужасом, Олимпия заключила, что если ее поступок возымел такие последствия, то, значит, произошло что-то ужасное: либо Натали измыслила какую-нибудь новую страшную клевету, которую нельзя было ни предвидеть, ни опровергнуть, либо Дютертр сошел с ума.
И когда Дютертр вытащил руку, которую все время держал за отворотом сюртука, и Олимпия увидела, что он судорожно сжимает в кулаке окровавленные лохмотья своей рубашки, она окончательно уверилась в его безумии. С криком отчаяния она кинулась ему на шею, покрывая поцелуями и слезами его лицо и руки, нисколько не опасаясь, что он убьет ее в приступе буйного помешательства.
Но Дютертр с негодованием оттолкнул ее, увидев в ее порыве испуг и мольбу виновной жены. Олимпия хотела заговорить, хотела поклясться, что Эвелина невинна, что, как бы то ни было, Тьерре твердо решил на ней жениться, При виде бешенства и отчаяния мужа она думала уже не о том, чтобы сохранить тайну Эвелины, но лишь о том, чтобы избавить несчастного отца семейства от опасений за будущее или за прошлое.
Но все ее попытки заговорить были тщетны: слова замирали у нее на устах. За последние дни ее болезнь опять обострилась, и сейчас она слишком страдала, чтобы справиться с волнением и усталостью. Она никогда не видела своего мужа в таком гневе. Горло ее стиснуло как клещами: она забилась, произнося нечленораздельные звуки, и, не в силах даже вскрикнуть, совершенно разбитая упала в кресло.
— Очнитесь, Олимпия, — сказал Дютертр, тоже сделавший над собой огромное усилие, чтобы заговорить, ибо ему хотелось рычать от боли. — Я никогда не позволю себе ни угроз, ни упреков по отношению к вам. Всему виной мое безрассудное доверие, мой слепой оптимизм. Я был обязан держать вас под своим покровительством и наблюдением. Но что вы хотите? Я думал, что вы безгрешны как ангел: я думал, что вы больше, чем женщина. А теперь, повторяю вам, успокойтесь. Я не забуду о тех обязательствах, которые связывают меня с вами. Любой ценой я спасу честь своей семьи и заставлю уважать вашу, вы можете на это рассчитывать. Вы для меня по-прежнему останетесь женой и дочерью. Но, боже мой, вы больше не Олимпия, вы для меня уже не святая, не божество, не высшее в мире благо!.. Вы подверглись какому-то нравственному насилию, какому-то неизъяснимому ослеплению! Вы будете отомщены и можете после этого рассчитывать на друга, который не отдаст вас на всеобщее посмеяние и простит вам восемь дней мучений и будущее, лишенное надежд, ради тех восьми лет высшего счастья, которое вы мне дали.
Олимпия слушала эти слова, не понимая их. Взор ее устремился в одну точку, рот искривился, руки, вцепившиеся в подлокотники кресла, окостенели. Тому, кто не понимал, что ей только что был нанесен смертельный удар, могло показаться, что ее поза выражает ужас перед своей виной.
Этого Дютертр снести не мог; страшное молчание жены отнимало у него последнюю надежду. Он мог вообразить, что его жена проявила легкомыслие или поддалась увлечению; однако же добродетель женщины, которая долго была чиста, нельзя победить за несколько часов, и Дютертр думал, что если Олимпия и оставила свое сердце и свои мечты в Мон-Ревеше, то, по крайней мере, свою честь она привезла обратно в Пюи-Вердон. Видя, что она онемела, как бы раздавленная своей виной, Дютертр утратил последние иллюзии и убежал в глубь сада, терзаемый отчаянием, бешенством и стыдом.
Через четверть часа он вернулся в будуар, прошел в свой кабинет, пробыл там несколько минут, не входя в комнату Олимпии, и опять вышел в сад. В эту минуту Дютертр был совершенно безумен.
Подстерегавший его Блондо, по-своему объяснивший себе его метания между домом и садом, остановил его у подножия башни и решительно обратился к нему:
— Что случилось, господин Дютертр? Не меня ли вы ищете? Вы, по-видимому, обеспокоены: вашей жене нехорошо?