— Подразумевал ли этот, как вы сами выразились, приговор какое-либо наказание?
— У меня не создалось такого впечатления. Это, конечно, мнение, а не факт, прошу простить. Слово «изыди», которое, как я точно помню, произнес подсудимый, я трактовал бы скорее в смысле духовном, в смысле прекращения активности.
— Смерть и есть прекращение всякой активности.
— Еще раз прошу простить. Ваша честь, с моей точки зрения религиозный термин «изыди» подразумевает изгнание, но не уничтожение. Я бы трактовал его как требование снова покинуть пределы России, или уехать из Москвы, например, или, скажем, прекратить писать и выступать. Но предварять этим требованием приведение в исполнение приговора к высшей мере наказания мне представляется нелепым. Если подсудимый и впрямь пришел именно убивать, то, наверное, он и сказал бы что-нибудь вроде «умри, презренный».
— Понятно, свидетель. Полагаю, нам следует двигаться дальше. Мнение свидетеля суду ясно, но оно является не более чем мнением. Продолжайте излагать факты.
— Слушаю, ваша честь. Шигабутдинов повел себя очень просто и мужественно. Это вообще был незаурядный человек, и я страшно жалею, что не знал его прежде и что наше знакомство было столь непродолжительным. Он сказал: «Я все понимаю, но давайте поговорим спокойно, и прежде всего опустите пистолет, потому что вы очень волнуетесь. Или отдайте вашему напарнику, он более спокоен». И протянул руку к пистолету. И в этот момент тот, второй… Он, в отличие от подсудимого, видимо, точно знал, для чего они пришли и чем все должно закончиться. Он положил пальцы поверху пальцев подсудимого и его рукой нажал на курок. Это было сделано, ваша честь, очень грамотно. Будто он просто пытается помочь подсудимому не отдать пистолет Шигабутдинову.
— А может, так и было?
— Нет. Убежден, что нет. Я видел совершенно отчетливо. Не было лишних движений, не было каких-либо иных движений, кроме имевших своей целью выстрел. Да к тому же… Если бы второй повел себя так же, как и подсудимый! Подсудимый был ошеломлен происшедшим. Он сразу закричал, обращаясь ко второму: «Зачем?» Кстати, этот вопрос, на мой взгляд, свидетельствует о том, что подсудимый уже практически сразу приписал действиям старшего своего напарника некий элемент осознанности, намеренности… Но вот сам второй нисколько не был потрясен тем, что Шигабутдинов оказался застрелен. Все происходило очень быстро, потому что тут уж я, после выстрела-то, сразу выскочил к ним — но тот, второй, выглядел так, будто все идет, как должно идти. И только мое появление его удивило.
— Что было потом?
— Я выбил у подсудимого пистолет…
— Вы опасались, что он и в вас будет стрелять?
— Я в этот момент вообще не опасался. Честно сказать, я вообще даже не думал. Некогда было думать и опасаться. Просто прыгнул, выбил пистолет — и все. Чтобы он отлетел подальше. А драться мне пришлось не с подсудимым, а со вторым… И он, смею вас уверить, в этом смысле был подготовлен куда лучше подсудимого. Мало того, что я отнюдь не сразу его вырубил…
— Продолжайте. Почему вы замолчали?
— Потому что очень неловко признаваться…
— Что такое?
— Я его нокаутировал, но и он меня достал… Он повалился, однако ж и я повалился. Ну и приложился черепом об телефон… Шигабутдинов, когда те ввалились, как раз разговаривал по телефону… Как я теперь знаю, с присутствующей здесь, в зале суда, матерью тоже присутствующей здесь своей дочери Зарины. Телефон в момент потасовки стоял на столике у самой двери.
— Свидетель!! Это против правил, но я вынужден повторно предупредить вас об ответственности за дачу ложных показаний.
— Я помню, ваша честь.
— Почему на предварительном следствии вы показали, что телефоном вас ударил в голову подсудимый?
— Понимаете… Глупо… Не могу себе простить. Я тогда еще не вполне оправился, лежал пластом… Это я-то, здоровенный мужик! И мне было так неловко, так стыдно, что я, этакий, простите, лось, не справился с двумя пацанами… даже, собственно, с одним, потому что подсудимый как раз в драку даже и не лез… Знаете — гримаса мужского тщеславия. Даже не сообразил, что на мальчика валю… На самом деле я рухнул сам, и… ну, такое уж мое везение было в тот день — виском об железяку или обо что там… Аппарат старый, массивный, прочный… Очень стыдно.
— Свидетель! Вы отдаете себе отчет в том, что…
— Да конечно, конечно! Хоть сквозь землю провались от стыда… Соврал на следствии… от гордости, что ли…
— В таком случае, как вы объясняете то, что на телефоне обнаружены отпечатки пальцев подсудимого?
— Ваша честь, заявляю протест. Вопрос обвинения вынуждает свидетеля излагать не факты, а собственные домыслы.
— Протест защиты принят. Продолжайте рассказывать, свидетель.
— А что рассказывать? Все… Упал, потерял сознание. Очнулся — гипс… То есть, простите, ваша честь, — не гипс, а бинт… Последнее, что я слышал, — это как тот, второй, которого как раз не поймали, крикнул: «Ходу!» То есть во дворе он инструктировал подсудимого, потом, вначале, он стоял у подсудимого за спиной, как надсмотрщик, как лицо, надзирающее за его действиями, потом именно он пальцами подсудимого нажал на курок и произвел выстрел, потом именно он вступил со мной в драку, и потом именно он дал подсудимому распоряжение убегать…
Все кончилось.
Публика расходилась не торопясь, гудя разговорами сдержанно, даже как-то озадаченно и время от времени исподволь оглядываясь на Корхового. Но тому уже все было неважно. Он проводил взглядом миниатюрную Зарину, поддерживавшую под локоть пожилую, но все равно еще красивую, не броско величавую мать; обе женщины перед самым выходом обернулись и несколько мгновений смотрели на Корхового со спокойным, печальным пониманием. Корховой чуть-чуть улыбнулся Зарине. Потом снова приблизился к клетке, в которой, опустив голову, мрачно ждал конвоя Вовка. Мальчик будто почувствовал его взгляд. Ни на отчима, ни даже на маму он почти не реагировал, когда те вились вокруг него, а тут поднял на Корхового несчастные, глубоко запавшие глаза. Совсем уже не детские. Точно такие же, как у Журанкова, перед началом судебного заседания молча стоявшего возле клетки сына, будто на часах. Несколько мгновений Вовка и Корховой смотрели один на другого, потом губы мальчика беззвучно шевельнулись. «Что?» — спросил взглядом Корховой. Вовка снова шевельнул губами и отвернулся. Корховой так и не понял, что тот хотел сказать.
«Я когда-нибудь вас тоже спасу», — сказал ему Вовка.
Это обещание осталось при нем, никем не услышанное. Но он сдержал слово — через каких-то четырнадцать лет.
Корховой, Наташка и Фомичев долго молчали. Покинули зал суда, миновали тесный, полный мелкой суеты коридор, спустились по лестнице; вышли наконец на улицу. Молча. Наташка вообще избегала говорить о произошедшем, потому что было слишком страшно хоть словом разбудить кошмар; нельзя было ни роптать на судьбу, ни вызывающе радоваться. А вдруг бы кончилось хуже? Ведь валялся же там пистолет, и тот, второй, мог бы… Разве мы, простые законопослушные граждане, не знаем, что такое контрольный выстрел? А с другой стороны, вдруг ничего еще не кончилось? Разве не знаем мы, как. и через неделю, и через месяц неукоснительно добивают ненужных свидетелей? Да чуть ли не каждый день слышим о том по новостям, не реже, чем во времена кровавого коммунистического режима — о трудовых победах сталеваров и о гектарах зяби.