— Откуда вы, мистер Спенсер? — неторопливо вела с ним светскую беседу мать Элизы. Первоначальная сдержанность начала таять, и вскоре Констанция Фороугуд полностью поддалась его обаянию.
— Я родился и до пяти лет рос в Линтоне. Это в северном Девоне, возле Бристольского канала. Мой отец был бондарем, а мать — прачкой, — добавил он, нимало не смущаясь, что подобное происхождение может уронить его в глазах семьи Фороугуд. Его это не беспокоило, и, по-видимому, всех остальных — тоже. Он был для них прежде всего человеком, который спас Элизу. Великодушие ее семьи отогрело маленькую частичку заледеневшего сердца Элизы.
— Оливер сказал, что ушел в море, когда ему было одиннадцать лет, — вставил Перри.
— Одиннадцать? — нахмурилась Констанция Фороугуд. — Это же так мало.
— Мои родители умерли, — объяснил Оливер, бросив взгляд на Элизу. — Киприан знал моего отца и взял меня к себе. Сделал меня своим юнгой.
Как Обри.
Эти невысказанные слова повисли в воздухе, и наступила долгая неловкая пауза. Каждый из сидящих за столом быстро взглядывал на Элизу и тут же отводил глаза, как будто все ожидали, что при одном имени Киприана она упадет в обморок или разразится слезами. Элиза посмотрела на мать, увидела печаль на ее лице и повернула голову к другому концу стола, где сидел отец. Губы его от гнева сжались в тонкую полоску.
— Если Обри будет жить хотя бы вполовину так же хорошо, как живет Оливер, это будет просто прекрасно, — заявила Элиза как можно суше.
— Но этот человек, Дэйр, был другом отца мистера Спенсера, — угрюмо отозвался Джеральд Фороугуд. — К нашей семье он не так расположен.
Он, конечно, имел в виду своего свояка, Ллойда Хэбертона. Но Элиза боялась, что и ее тоже. В ней вспыхнула злость.
— Киприан не причинит Обри вреда. В сущности, он уже очень помог ему.
— Помог? — Ее отец со стуком поставил свой бокал на стол. Струйка вина стекла из уголка его рта. — Этот…
— Джеральд! — Резкий окрик жены заставил его замолчать. — Это неподходящая тема для застольной беседы, — укоризненно сказала Констанция.
— Но она стала вести себя чересчур вызывающе, — произнес Джеральд. — С тех пор как… — На этот раз он остановился сам, но Элиза прекрасно поняла, что он хотел сказать. Она опасалась, что поняли это и все остальные. Лицо ее загорелось от смущения.
К ее удивлению, Оливер сказал, откашлявшись:
— У Киприана была тяжелая жизнь, но он никогда не обижал слабых.
Джеральд поднялся, трясясь от ярости:
— Он обидел Элизу. Неважно, что она говорит, он обидел ее!
— Это неправда, — вмешалась Элиза. Все взоры обратились к ней. Ее мать знала правду, и Оливер тоже, и ее младший братец — любитель подслушивать. Отец не хотел ей верить, но она должна была попытаться убедить его. Она не могла позволить ему так неверно судить о Киприане. — Киприан не обижал меня, — медленно, отчетливо произнесла она.
— Ты сама не понимаешь, что говоришь! — закричал отец: — Ты просто невинное дитя, которое…
— Я женщина, папа. Так же как Перри уже не мальчик, а мужчина, так и я уже не девочка. Я сильная, здоровая женщина, и в значительной степени именно Киприана Дэйра следует поблагодарить за это.
— Поблагодарить! Что ж, когда мы его поймаем, я его как следует отблагодарю! — Джеральд швырнул салфетку, словно это была перчатка, а покрытый льняной скатертью стол — лицо Киприана.
— Прошу прощения, сэр, — мягко вставил Оливер, — но я думаю, вы должны знать, что Элиза любит Киприана. — Не обращая внимания на хриплый вздох Констанции и вскрик Элизы, он добавил: — А он любит ее, — и криво улыбнулся Элизе.
Это оказалось последней каплей. Элиза вскочила из-за стола с криком, в котором негодование смешалось с отчаянием:
— Как вы можете так лгать, Оливер Спенсер?! Если бы я хоть на мгновение могла подумать, что это правда…
Договорить она не смогла и, резко развернувшись, бросилась вон из столовой, чувствуя смятение, стыд и такое огромное горе, что ей казалось, будто она сейчас умрет. Если бы слова Оливера были правдой! Если бы… Но все время, пока она мчалась вниз в холл, набрасывала на плечи шаль и, рывком распахнув парадную дверь, сбегала по ступенькам крыльца, в голове ее билась мысль, что Оливер ошибался.
Она обежала дом и сломя голову неслась по садовой дорожке, пока у нее не закололо в боку. В холодном ночном воздухе изо рта у нее вырывался пар. Она рухнула на садовую скамью, прижав руку к боку. Никто не последовал за ней. Она вольна была сидеть тут в одиночестве и размышлять о своих скверных манерах и о своем поведении, предосудительном во многих других отношениях.
Какова бы она ни была до своей злополучной поездки на Мадейру, сейчас она уже не та. Она пала — и влюбилась в негодяя. Но он не любит ее, что бы там ни говорил Оливер.
И все-таки… все-таки, даже если она никогда не сможет полюбить снова и никто не полюбит ее, остается возможность, что она уже носит ребенка Киприана. Элиза положила руку на живот. Ее репутация уже погублена, так что ничего страшного, даже если это и так. Она всегда сможет уехать в дом в Суррее, предназначавшийся ей в приданое, и жить там тихой, скромной жизнью вместе с ребенком.
Но все будут знать, что ее ребенок — ублюдок, тут же пришло ей в голову. Элиза чувствовала, что могла бы вынести презрение общества, но мысль о том, что к невинному ребенку будут относиться так же, была слишком ужасна, чтобы долго на ней задерживаться. И вообще, откуда у нее такие мысли? Почему какая-то глупая, сентиментальная часть ее души так хочет, чтобы у нее был ребенок от Киприана?
Слезы наконец хлынули у нее из глаз. Киприан не любит ее. И никогда не любил. И их малыша всегда будут называть ублюдком.
Элиза давилась мучительными рыданиями в холодном одиночестве среди бурого, облетевшего зимнего сада, и горе окутывало ее своим ледяным покровом. Она не видела ни силуэта наблюдавшей за ней матери в окне второго этажа, ни Перри, стоявшего на посту за стволом бука. Она знала только, что все в ее жизни пошло не так и ничего уже нельзя было исправить.
23
Утро началось для Элизы так же печально, как закончился предыдущий день: пришли месячные. Констанция не скрывала своей радости, а Элиза впала в глубокую депрессию. Она весь день пролежала в постели, стараясь не вслушиваться в звуки повседневной жизни дома, слабо доносившиеся в ее комнату. Клотильда принесла завтрак, потом ленч, но Элиза каждый раз жестом приказывала ей уйти. Живот у нее болел, и почему-то это даже радовало ее. В физической боли было по крайней мере нечто осязаемое, реальное. С другими же ранами дело обстояло совсем иначе. Все ее существо корчилось от муки, куда менее материальной, но оттого гораздо более сильной, охваченное всепоглощающей тоской по тому, что не сбылось и никогда уже не сбудется.