— Очень красивая. Пожалуйста, месье Фурастье, вернемся к Пьеру Андрези.
— Чтобы вернуться к Пьеру, я должен досказать про события в конце мая семьдесят первого, молодой человек… Тот тип с триколором тоже меня заметил и крикнул: «Эй ты, иди сюда!» Я повиновался. Пробираясь в толпе приговоренных, я узнал жену Пьера, его четырнадцатилетнего сына и младшего брата, Сакровира. И пошел дальше, потому что подумал в тот момент о своей девочке, которая осталась дома совсем одна…
— Простите, вы сказали — Сакровир?
— Это была кличка Матьё, младшего брата Пьера. Матьё состоял в подпольном кружке рабочих вроде общества карбонариев.[117]Его зазвал туда один приятель, задурил парню голову… Пьер был категорически против, твердил, что вся эта подпольная деятельность не сулит ничего, кроме неприятностей, и не только самим дуракам, которые в такие дела ввязываются, но и их родным, особенно если среди таковых есть владелец типографии. Они с братом тогда разругались вдребезги, Матьё ушел из дома, хлопнув дверью, и снял комнату на улице Гизард. Это было вскоре после объявления войны.
— Погодите! Владелец типографии? На улице Мазарини? Пьер Андрези имел в виду себя? Это он был владельцем типографии?!
— Да, и дела шли в гору. Когда он уехал в Англию, типографией взялась управлять Жанетта, его жена. — Сапожник опрокинул в себя еще полбокала.
— А того приятеля Матьё звали Фредерик Даглан?
— Не знаю. Пьер называл того приятеля бездельником и пустозвоном, говорил, что он связан с анархистами и промышляет воровством.
— Леопард! — выдохнул Жозеф. — Он!
Фурастье взглянул на него с удивлением и некоторое время сидел молча и неподвижно, прислушиваясь к ощущениям, менявшимся под воздействием алкоголя.
— Тот флик в гражданском отвел меня в сторонку, потер указательный палец о большой, будто банкноты пересчитывал, и сказал с мерзкой такой улыбочкой: «Мы вроде соседи, значит, можем договориться. Если найдешь чем заплатить, я устрою так, чтобы тебя перевели в Версаль, а там расстрел не пропишут. Уж лучше ссылка, чем пуля в лоб, согласен?»
— Как звали того флика?
— Вас не касается, это мое дело, — с неожиданной резкостью бросил сапожник и закусил губу. Подбородок у него дрожал.
— Не надо так, месье Фурастье… Пожалуйста, ответьте мне!
Хозяин мастерской не ответил — не смог, потому что сдавило горло. Он только головой мотнул.
— Его звали Гюстав Корколь? Ведь так?.. — тихо сказал Жозеф. — Месье Фурастье, он мертв. Позавчера зарезан в собственной постели.
Сапожник попытался улыбнуться, но не получилось — лицо исказила судорога.
— Да, — выговорил он с трудом, — Гюстав Корколь по прозвищу Барбос, распоследняя мразь! Ничего не могу с собой поделать, как вспомню его… Сейчас, сейчас пройдет… — Постепенно голос Фурастье обрел твердость. — Корколь в ту пору лютовал в Латинском квартале. Когда версальцы вернулись в Париж, он просто из кожи вон лез, выслуживаясь перед властями. Сопровождал офицеров, проводивших обыски. Версальцы ставили оцепление вокруг дома и обшаривали всё от подвала до чердака. Малейший намек на связь с коммунарами — и пиши пропало, выносят вещи, выводят жильцов и волокут в жандармерию. Тех, против кого не было очевидных доказательств принадлежности к Коммуне, отправляли в Версаль. Остальных запирали в подвалах Сената, а когда народу набивалось столько, что дальше уж некуда, — расчищали место.
— Расчищали место?..
— Выводили и расстреливали целыми группами в Люксембургском саду у большого пруда. Я чудом избежал этой участи — у меня нашлось чем заплатить. Выкупил свою жизнь у Корколя. Он в ту пору здорово обогатился — во время обысков получал свою долю добычи. Вы не представляете себе, сколько подметных писем ходило тогда по Парижу! В участках скапливались горы доносов, в конце концов даже военные власти взбунтовались против этой вселенской гнусности и стали выкидывать анонимки, но, конечно, не из милосердия — просто уже не справлялись… Люди доносили на соседей, хозяев заимодавцев, соперников в любовных делах… Да, юноша, слаб человек, но такого я больше никогда не видел!
— Погодите, месье Фурастье, не так быстро, — попросил Жозеф, который строчил в записной книжке, высунув от усердия язык.
— Вообразите себе, как я удивился, встретив Пьера Андрези спустя двадцать лет после того кошмара. Я-то думал, он погиб. Пьер сказал мне, что потерял всех, кого любил. Когда он вернулся из Англии, соседи поведали ему, что во время осады Парижа его семья укрывалась в доме дальнего родственника неподалеку от Сорбонны. А когда он пришел туда, на месте дома были руины. Прусская артиллерия постаралась. Вы знаете, молодой человек, что во время осады на город упало почти пятнадцать тысяч снарядов?
— Я почти не помню те времена, маленький был. Мы с матушкой жили в погребе, а папа сражался в Бузенвале… Постойте-ка, я думал, Пьер Андрези вернулся во Францию до того, как пруссаки осадили Париж…
— Нет, много позже. Его типография к тому времени уже была продана… Выпить не хотите?.. А я себе налью. — Фурастье, поднявшись из-за стола, открыл вторую бутылку, налил полный бокал и с ним в руке прошелся по мастерской. — Пьер был уверен, что его близкие погибли во время бомбардировок. Я решил, что обязан открыть ему правду. И рассказал обо всем, что видел, — о расстреле его жены, сына и брата, о других казнях, о трупах на улицах, об унижениях… Долго рассказывал. Мне казалось, что тем самым я помогаю Пьеру нести траур по его семье. А он слушал меня так, будто все эти картины живьем вставали у него перед глазами. На самом деле я должен был признаться ему в собственной трусости… Старый дурень, если б я только знал, что натворил… Я назвал имя палача его близких, Гюстава Корколя. Пьер смотрел на меня ошеломленно, потерянно. И молчал. А потом закрыл лицо руками и заплакал. Он винил себя в том, что уехал в Англию, бросив семью на погибель.
— И тогда он захотел отомстить?
Фурастье сел за стол, устало отодвинул подальше бутылку и стакан, поставил локти на край и уронил голову в ладони. Много времени прошло, пока он снова и снова мысленно проживал страшные дни репрессий и ту встречу с Пьером Андрези.
Внезапно сапожник опустил руки и обратил к Жозефу помертвевшее лицо:
— Жажда мести хуже, чем боль от ожога, ее ничем не унять. Андрези ушел от меня раздавленный горем, уже пережитым два десятка лет назад, и глаза у него были как у животного, которое ведут на бойню. Вестей о себе он не подавал до лета девяносто второго. А потом явился ко мне в мастерскую, выложил свой план и попросил убежища. Я поклялся молчать, потому что чувствовал себя в ответе за всё. — Один глаз Фурастье смотрел на бутылку, второй на вольер, оба красные, припухшие, лицо страдальчески сморщилось. — Пьер в конце концов разыскал Корколя в комиссариате Шапели. Изучил все его привычки, узнал, где живет, в каком ресторане обедает, в каких забегаловках перекусывает. Так и завел с ним «дружбу» — где-то за стойкой в кафе. Сочинил байку о брате, умирающем в госпитале Ларибуазьер от ранения легкого, которое якобы получил в мае семьдесят первого, разгоняя на баррикаде поперек улицы Рен гвардейцев, принявших сторону коммунаров. Потом показал Корколю свой шрам на левой ладони и сказал, что заработал его под Рейхсгофеном. Ха! Он порезался ножницами для картона у себя в переплетной мастерской… Конечно, Корколь не мог помнить семью Андрези, арестованную им и расстрелянную двадцать два года назад в числе многих других, поэтому Пьер смело назвал ему свою фамилию и адрес — утаил только имя брата, не желал его упоминать… Он превозносил Тьера, одобрял репрессии, ругал почем зря коммунаров, а Корколь ему поддакивал…