осудили сына. «Я его туда не отправляла, — сказала однажды Людмила. — Пусть сидит».
Отморозка защищал известный адвокат, нанятый фашистской организацией. Это он заставил сына Людмилы отказаться от признательных показаний и взять вину на себя.
— Одному тебе дадут немного, я постараюсь, — сказал холеный адвокат. Он был прав. Сидеть бы сыну Людмилы пожизненно. Таких бы адвокатов сажать рядом. Чтобы не повадно было.
Алексей Зоров нас ни видел, ни слышал, ни понимал. Светлане Филипповне в больнице стало плохо. Я зря удержал ее от слез, может быть, она выплакалась бы и отошла. Еще минут пять-десять, и она бы упала в обморок. Я вовремя подхватил ее под руку и, попрощавшись, вывел свою бывшую супругу из палаты.
— Бедный-бедный брат, — шептала подобно матери Светлана Филипповна, — какая же у него нехорошая судьба.
На улице моя бывшая супруга успокоилась и пришла в себя. Я повел ее под руку к дому. Мы спустились с пригорка и оказались на окраине городка. Уже, когда мы вышли на улицу к воротам, она вдруг отстранилась от меня и пошла самостоятельно.
Я видел по ее глазам, она рвалась туда, где стоял ее автомобиль, желала, как можно скорее, уехать из городка. Светлана Филипповна уже была не моя Светлана. Она легко общалась с итальянцем. Я ей даже позавидовал и, не удержавшись, сказал:
— А ты прекрасно владеешь языком! — на что она ответила: «А ты откуда это знаешь?»
— Я, это слышу. Ты, когда строишь предложения, не подыскиваешь слова. Они из тебя прямо сыплются, — помолчал и добавил: — Мне одно будет противно, если я, да и мои соотечественники, для тебя превратятся в этих, как их, — я на миг задумался, а затем, вспомнив искомое слово, сказал: — ах, да «рашей». Нашей бы стране, новой России, подобно Молдавии, переименовавшей страну в Молдову, заставить весь мир называть себя не рашами, а, например, руссиями или еще как-то, но не … Наступит, я думаю, время и мы заставим себя уважать. Мы не будем перед заграницей пресмыкаться. Они для нас будут обычными людьми и не более.
Не знаю отчего, но мне захотелось вдруг сильнее уколоть бывшую жену. И уколол бы, если не был бы сыном Николая Валентовича. С трудом, но удержался. А ведь уже был готов. Мне достаточно было сказать бывшей жене о Филиппе Григорьевиче — ее отце. Из-за нее он уехал. Она была виновата в случившемся событии. Я не знал этого, но я чувствовал. Хотя бы из разговоров с отцом Николаем Валентовичем. Он что-то знал о судьбе Филиппа Григорьевича. Но умер и не сказал. Моему бы тестю съездить туда — на родину в спокойное время, а не в годы лихолетья — перестройки. Он был, как и мой отец, человеком, веровавшим во всеобщее счастье. Отец не признавал ни христианства, ни ислама, иудаизм тоже отодвигал от себя. И из-за этого пострадал.
Идеи «наци» довлели над страной. Это нужно было лишь политикам, чтобы нас разъединить. Я слушал их этих новых политиков и, как когда-то смеялся отец, сам смеялся над их амбициями. Они все еще витали высоко в небесах. Уже не было страны могучей и великой, а они взахлеб выдавали прошлое за настоящее. Да, эти самые политики были могучи — богаты, но это они, а не Россия. Страна с нищим народом не могла быть великой. Они политики должны были заткнуться и молчать, иногда говорить, когда это требуется, примерно так: «Есть дядя Сэм! Все будет исполнено дядя Сэм!». На что-то большее они не способны и никогда не будут способны.
Я долго смотрел вслед уехавшей машине. Смотрел не видящими глазами. Мое будущее было туманно. Предсказать его в тот миг я, наверное, не смог бы. Да и не нужно было. Что есть, то есть, что будет, то будет! К черту все катись. Не до жиру, быть бы живу.
23
Дни шли за днями, что те воробушки: прыг-прыг. Я жил как в тумане. По инерции ходил на работу, по инерции коротал вечера, ложился спать. На все я смотрел не видящими глазами. Виктору — своему другу я не помог. Забыл о нем. Ему помогла тетя Надя. Его состояние в то время было не лучше, чем у меня. Друг туман на себя напускал, выпив бутылку-две водки. Он был никому не нужен. Не только Валентине, она его выгнала, но и родителям.
Однажды, я все-таки внял словам тети Нади и отправился к Валентине поговорить с ней о Викторе Преснове. Где-то глубоко в голове сидела мысль: «Ну, уж если не его, то глядишь, меня приголубит».
— Не знаю я, где твой друг! — прямо ответила мне Валентина, и отрывисто, неустойчиво задышала, уставившись мне в глаза. Я не удержался и полез к ней. Она тоже прильнула ко мне, но всего лишь на мгновенье. Жар той ночи вспомнился нам и обуял нас. С трудом, нехотя она оттолкнула меня. Я успел лишь слегка помять ее большие соблазнительные груди.
— Я, беременная! — мягко сказала женщина. — Мне уже нельзя. Но я благодарна тебе. Если бы не ты, меня уже, наверное, и не было бы на этом свете. Что эта жизнь? Зачем она? Мой сын уже взрослый. У него своих проблем хватает. Муж, знаешь — «объелся груш». Мы, здесь в нашей стране, никому не нужны. Я так решила тогда в ту ночь, и если бы ты ни пришел, я не знаю, что бы с собой сделала.
— Ну, а сейчас, что изменилось? — спросил я, пытаясь помять ее.
— То и изменилось, что у меня будет ребенок! Вот! — ответила женщина. — Можешь послушать, и я опустился перед нею на колени, держась за крутые бедра, приложил ухо к животу. Рано еще было — месяца три-четыре не больше, и я поднялся.
— Он, и мой, наверное? — спросил у Валентины, осторожно трогая ее ниже талии. — Ты об этом не подумала?
— Да, как ты мог такое сказать! Было то всего один раз и всего. Он мой и ничей больше, запомни это. Запомни раз и навсегда! — и женщина, не давая мне больше ничего сказать, вытолкнула меня из дома.
Я отправился к себе. Из головы, желание помочь другу, тут же выветрилось, наверное, на улице было очень ветрено. Слова, пришедшие мне внезапно на ум и высказанные Валентине о том, что ребенок, которого она ждет — может быть и моим, не давали покоя.
Прошло время, и Валентина родила прелестную девочку. Меня она пригласила быть ее крестным отцом.