вот что, Адинда: жди меня в лесу джати у того самого кетапана[146], где ты дала мне веточку мелатти.
— Но, Саиджа, как мне узнать, когда выйти, чтобы встретить тебя под кетапаном?
Саиджа подумал и сказал:
— Считай луны. Я буду отсутствовать трижды двенадцать лун. Эту луну не считай. Вот что, Адинда: при каждой новой луне делай зарубки на колоде, в которой ты шелушишь рис... Когда ты сделаешь трижды двенадцать зарубок, то на следующий день я буду у нашего кетапана. Обещаешь ты быть там в это время?
— Да, Саиджа, я буду под кетапаном в лесу джати, когда ты вернешься.
Тогда Саиджа оторвал полоску от своего синего, уже довольно поношенного головного платка и вручил этот кусочек полотна Адинде, чтобы она хранила его как залог. Затем он покинул ее и Бадур.
Шел он много дней. Он оставил позади Рангкас-Бетунг, еще не бывший тогда главным городом Лебака, и Варанг-Гунунг, где жил тогда ассистент-резидент, а на следующий день он увидел Пандегланг, который был похож на сплошной сад. Еще через день он прибыл в Серанг и остановился, пораженный пышностью столь большого города, с множеством домов, выстроенных из камня и крытых красной черепицей. Саиджа никогда не видел ничего подобного. Он провел там, утомленный дорогой, весь день, а прохладной ночью отправился далее и на следующий день прибыл в Тангеранг еще прежде, чем тень опустилась до его губ, ибо он носил широкий тудунг, оставшийся ему после отца.
В Тангеранге Саиджа выкупался в речке близ переправы. Отдохнул он в доме знакомого своего отца, который научил его плести соломенные шляпы, точно такие же, как те, что привозят из Манилы. Он пробыл там день, чтобы выучиться этому ремеслу, рассчитывая, что впоследствии сможет кое-что заработать, если ему не повезет в Батавии. На следующий день к вечеру, когда стало прохладно, он горячо поблагодарил хозяина и пошел дальше. Как только стемнело так, что нельзя было его видеть, он вынул лист, в котором хранил цветок мелатти, подаренный ему Адиндой под кетапаном, ибо он был очень опечален, что не увидит ее столь долгое время. Первые два дня Саиджа не так чувствовал одиночество, — его душа была всецело захвачена мыслью заработать деньги и купить двух буйволов; даже у его отца никогда не было больше одного. Он слишком много мечтал о предстоящем счастливом возвращении к Адинде, чтобы печалиться о разлуке. Он распрощался с нею, охваченный восторженными надеждами. Эта будущая встреча занимала столько места в его сердце, что, когда он, уходя из Бадура, шел мимо кетапана, он почувствовал радость, как если бы уже миновали те тридцать шесть лун, которые отделяли его от счастливого мгновения. Ему казалось, что он уже вернулся из путешествия и стоит ему только оглянуться — и он увидит Адинду, ожидающую его под деревом.
Но чем дальше он удалялся от Бадура, тем длиннее ему казался день и тем сильнее чувствовал он, как долги предстоящие ему тридцать шесть лун разлуки. Неясная тревога закралась ему в душу, принуждая его замедлять шаг. От усталости ныли ноги. Если чувство, овладевшее им, еще и не было полной безнадежностью, оно, во всяком случае, приближалось к ней. Он уже подумывал, не вернуться ли ему домой. Но что скажет Адинда о таком малодушии?
И он продолжал идти вперед, хотя и не столь быстро, как в первый день. Он держал веточку мелатти в руке и часто прижимал ее к груди. За эти три дня он словно стал гораздо старше. Он не понимал, как мог он раньше жить спокойно, когда Адинда была совсем близко и он мог ее видеть так часто, как хотел. Теперь он не был бы так спокоен, если бы знал, что она сейчас вот появится перед ним. Саиджа не мог также понять, почему он не вернулся, чтобы еще раз посмотреть ей в лицо. Он вспомнил, как еще недавно поссорился с ней из-за шнурка, который она сплела для лалаянга[147] и который оборвался, по его мнению, из-за того, что был плохо сплетен; тогда их деревня проиграла соседней — Чипуруту. «Как я мог, — думал он, — из-за такого пустяка сердиться на Адинду? Ибо если бы даже она неправильно сплела шнур и если бы партия между Бадуром и Чипурутом была проиграна действительно из-за этого, а не из-за осколка стекла, ловко брошенного маленьким Джамином из засады, как мог я быть с нею так резок, как мог называть ее нехорошими именами? А что если я теперь умру в Батавии, так и не успев испросить у нее прощения? Разве не прослыву я грубым человеком, который осыпал бранью девушек? И когда в Бадуре узнают, что я умер на чужбине, не скажет ли каждый: «Хорошо, что Саиджа умер, ибо он оскорбил Адинду».
Так его мысли приняли оборот, весьма далекий от недавнего душевного подъема, и непроизвольно вылились сначала в слова, которые он шептал про себя, потом в монолог и наконец в следующую тоскливую песню, перевод которой я здесь привожу. Сначала я намеревался использовать при переводе и ритм и рифму, но потом решил убрать эти «противные путы», как их называл Хавелаар.
Не знаю, где умру я...
Ребенком я ходил с отцом на берег,
Где видел близко грозный океан.
И если я умру в его просторах,
Товарищи, с кем плыл на корабле,
Мой сбросят труп в бездонную пучину.
Акулы спор вокруг него начнут
И станут спрашивать одна другую:
— Кому из нас достанется мертвец? —
Но я их не услышу.
Не знаю, где умру я...
Я видел, как, нарочно подожженный,
Сгорел дотла один в Бадуре дом:
Его поджег неистовый хозяин —
Охваченный амоком Па-Ансу.
И если я умру в горящем доме,
Среди его обуглившихся стен,
Снаружи будут раздаваться крики
Людей, что собрались тушить пожар.
Но я их не услышу.
Не знаю, где умру я...
Я видел,