О кафе «Алые паруса», державшемся только благодаря бандитам, и его хозяйке Тундре, которой после смерти Наны – она умерла от острой сердечной недостаточности – я брил ноги.
О непристойной провинности, за которую Тимур отрубил мне мизинец, позволив, однако, взять палец на память.
О бесконечных дождях, мокрых ботинках, ведрах с углем для кухонной плиты, мерзлых свиных тушах, водке, оставшейся от бандитов и слитой дрожащими руками в заветную бутылку, о репродукции Крамского на стене, морской раковине на телевизоре, покрытом кружевной салфеткой, о запахе прогорклого сала от горячей сковороды, об отчаянии и стыде, о боязни лишиться привычной отвратительной еды, привычной толстой бабы и привычного алкоголя, о том, наконец, как на следующее утро после знакомства, едва очнувшись, мы с Фриной потянулись друг к другу, а потом, после секса, она вдруг с улыбкой посмотрела сквозь меня безумным взглядом и пролепетала какое-то детское колдовское слово, божественную бессмыслицу, что-то вроде «хсамлобадумли», но гораздо длиннее, гораздо красивее, гораздо нежнее, и эта серебристо-хрустальная глоссолалия струилась, переливалась и не кончалась во рту, и я слизывал этот волшебный звук с ее набухших губ, а он все не заканчивался, не заканчивался, и о том, как, вспомнив об этом, я заплакал…
О раннем утре 31 декабря, когда нагрянувшие в поселок бандиты в лыжных масках за полчаса убили всех – Тимура и его команду, Тундру и еще троих жителей Красного Счастья, а потом исчезли, и о том, как жильцы и жители ринулись в дом Тимура, чтобы опустошить три его холодильника, выпить все спиртное и утащить все мало-мальски ценное, включая обои с золотыми цветами, содранные со стен гостиной, и хрустального лебедя в натуральную величину, стоявшего в углу спальни на столике, и жрали, пили и грабили, спотыкаясь о трупы, и о том, как и жильцы, и жители набросились на меня, чужака, и мне пришлось спасаться бегством…
О том, как я прятался в «Алых парусах», где трупы лежали вдоль стен, кое-как укрытые скатертями, пил водку и дрожал от холода, а потом напялил на себя брезентовые штаны, белый халат, женскую мехову шапку, пальто, добрался до леса, упал, очнулся, в следующий раз пришел в себя на мосту, под которым медленно тянулись вагоны, полувагоны, хопперы, платформы, цистерны, щебень, бревна, белые лошади, и я не раздумывая влез на перила, зажмурился и прыгнул во тьму, ударился, покатился, схватился за что-то, вжался в щебень, замер…
Когда поезд остановился, я спустился по лесенке и бросился бежать.
В бабской меховой шапке, брезентовых рваных штанах, в чужом пальто поверх грязного халата, с мизинцем, завернутым в презерватив, в разбитых очках я вернулся в Москву на велосипеде, украденном в Южном Бутове, к утру добрался до Плешки, забился в нишу между киосками в подземном переходе, лег на кусок картона, подтянул ноги к груди, закрыл голову локтем и уснул…
В тот день в Большом театре праздновали наступление нового, 2000 года. Кресла все вынесли и вместо них поставили столы. Билеты стоили тысячу долларов в амфитеатре, пять тысяч – в партере.
Полутораметровые осетры, жареные поросята, французское шампанское рекой, черная икра в десятилитровых серебряных корытах – чтобы есть ложкой. На сцене танцевала божественная Лопаткина, а с балконов раздавался звон хрусталя и гости густо пропускали матерком, заглушая оркестр. В двенадцать часов зажегся экран, на котором появился Борис Ельцин, и прозвучало знаменитое: «Я устал. Я ухожу». Гости словно потухли.
Зал мгновенно протрезвел.
Возле сцены именинником ходил довольный Борис Березовский, которого окружила беспокойная толпа. На лицах был написан только один вопрос: «Что же теперь будет?» Никто даже предположить не мог, что за новая драма начинается вот прямо сейчас, в этот самый момент. Беспокойный, на скорую руку слепленный мир нового русского капитализма, наивный, по-детски жестокий, юный и поэтому ненасытный, должен был рассыпаться в прах. Многим уже чудились тяжелые шаги Командора, который за последующие десять лет увел в ад добрую половину гостей того странного праздника.
Так вспоминал об этом дне мой друг Сергей Ключенков.
А я тем вечером спал в переходе под Комсомольской площадью – на меня ссали собаки, плевали бомжи, с презрением поглядывали шлюхи – и был счастлив…
Обо всем этом я мог бы написать подробно, но в какой-то момент вдруг понял, что читателю довольно и того, о чем я упомянул вскользь.
Глава 35,
в которой говорится о невротической оппозиционности, нежных лицах и тайне великого Космати
Тысячи людей, тысячи комнат, бесконечные коридоры, застоявшиеся запахи кухонь, окурок за зеркалом в первой терапии, лифт с брошенной каталкой, курилка, на стене которой кто-то написал масляной краской: «Господи, дай мне пирацетам, чтобы изменить то, что надо изменить! И дай мне феназепам, чтобы принять то, что я не могу изменить!» Двери многих палат открыты, и оттуда доносятся стоны и всхлипы, храп и кашель, а то вдруг кто-нибудь вскинется и заговорит во сне, забормочет на странном жалобном языке, звуки которого вызывают щемящую боль в сердце… звякнет металл о стекло, скрипнет кровать, и снова тишина воцаряется в огромном здании, уходящем бетонными корнями в те времена, когда на этом месте хоронили безымянных бродяг и казнили детей…
Избежать госпитализации мне не удалось.
Сердце болело все чаще и все сильнее, накатывал страх, подступала тошнота.
Анализ крови напугал врача, поставившего предварительный диагноз «инфаркт», и меня на «Скорой» с мигалкой и включенной сиреной доставили прямиком в реанимацию. Там, впрочем, установили, что миокард в относительном порядке, и перевели во вторую терапию, рекомендовав стентирование коронарных артерий.
Это был попадос, как говорил мой друг Хан Базар.
Я попался.
У меня были две возможности – дождаться очереди на бесплатную операцию или взять кредит, например, под залог квартиры. Попытался выпросить у издателя аванс под будущую книгу, но он предложил всего сто тысяч, а это не покрывало затрат на установку стентов.
В больницу я попал в пятницу, а в понедельник позвонил главному редактору журнала, чтобы предупредить о невыходе на работу.
– И сколько стоит вся эта хрень? – спросил он.
– Тысяч пятьсот-шестьсот, не считая реабилитации.
– Да не вопрос, – сказал он. – Это же в рублях, надеюсь?
Уже через полчаса мне позвонила Катя Ивлева, которая в нашем издательском доме отвечала за страховки, и сказала, что редакция оплатит операцию, и в тот же день меня перевели в палату с кондиционером, душем, туалетом и видом на облетающий больничный парк.
Вторая койка в палате пустовала.
Вечером ко мне ворвалась разъяренная Монетка, как-то преодолевшая посты охраны, наорала: «Почему не позвонил?» и вывалила на стол пакет с едой, планшет, спортивный костюм, домашние тапочки, туалетную бумагу, ложки-вилки-тарелки, сигареты, теплые носки и нижнее белье.