Её комната в общежитии не походила ни на какую другую. В ней почти всё было белого и чёрного цвета; на полу у кровати была расстелена волчья шкура; на столе и на полках – красные толстенные свечи в тяжёлых, из антикварного магазина, подсвечниках. Мы с нею играли в карты – и в дамский преферанс, и в канасту с двумя колодами и двумя джокерами в них. Она вечно была в проигрыше, хотя колдовала: «Чур – для меня! чур – для меня! чур – для меня!» В ней ещё гнездилась-таки язычница.
Есть древний закон. Как меня ни томи,
Его уже не нарушу:
Лишь тот свободен перед людьми,
Кто дьяволу продал душу.
Не скрою, что дьявол являлся мне,
Прекрасен, высок и бледен,
Но с ним мы, увы, не сошлись в цене,
Видать, он был слишком беден.
Всё же иногда, как мне чудилось, – сходились. После игры, длившейся до поздней ночи, Светлана доставала другие, чистые, карты и гадала мне, гадала по-своему – не так, как все, а я всё смотрел на её тонкие пальцы, унизанные драгоценными, старинными перстнями. Рядом с нею я вдруг стал улавливать в себе свою интонацию, свой звук, свою музыку: она, как никто иной, доказала мне, что это самое главное. Не словами доказала, чем-то иным – скорее всего, магией гениальной личности. Таково было воздействие на меня её поэзии, её женского, неповторимого обаяния. И я ей прочитал строчки, привезённые из Грузии: «Я был до ужаса обычен, к тому ж ещё косноязычен, но отчего-то мне везло. Меня не отвергали боги – Хута, Резо, Алеко, Гоги. Я с ними пил в Сабуртало». Последняя строфа была о ней: «И, отодвинув вдруг стаканы, я стал читать стихи Светланы про Енисей и про Байкал. Прости, но, может быть, впервые вникал я в строки снеговые, в пургу иркутскую вникал».
– Мне ещё никто не посвящал стихов, – сказала она. И, убрав карты в чёрный ларец, добавила: – Тебе надо перебираться в Москву. Это важно для нас обоих.
Наступило тяжкое молчание. Оно длилось очень долго. Я вспомнил нашу армейскую редакцию, визиты к окружному начальству, летучки, собрания, очередь на квартиру в военном городке. Прервав молчание, Светлана невольно пришла к выводу, неутешительному для меня:
– Нет, не дано тебе вырваться сюда из Тбилиси, силы у тебя не те, чтобы добиться московской прописки, а на роль лимитчика ты не подходишь.
И она была права. Что я мог на это возразить?
Действительно, как я мог одолеть стену, возведённую Кремлём?! Да никак. Юрий Левитанский, поэт-фронтовик, который защищал подступы к столице, и тот «жаловался»: «В Москве меня не прописывали». Он мне как-то при встрече посоветовал: тебе, мол, понадобятся, так сказать, обходные пути.
Свобода передвижения, свобода выбора местожительства были законодательно отменены партией и правительством. Светлана и сама это отчётливо понимала, не раз получая отказы в Моссовете и паспортном отделе на Лениградском шоссе, несмотря на то, что за неё хлопотал и Союз писателей, и лично герой соцтруда, лауреат Ленинской и Сталинской премий, член Ревизионной комиссии ЦК КПСС Александр Прокофьев, её крёстный литературный отец.
Оттого у неё и появлялись строки, исполненные горечи: «В поступках – сплошь одни ошибки. Куда ни сунешься – ухаб. И стынут мёрзлые улыбки на лицах толстых снежных баб». Всё это не могло не калечить наши судьбы. «Вот – тебе», – однажды тихо произнесла она и протянула для прочтения только что написанные стихи в самодельной, с сафьяновой цветной обложкой, тетради:
И мои, и твои следы
Не сплетались чтобы,
У тебя зелены сады,
У меня – чащобы.
За твоим окном – соловьи,
За моим – соболи.
Ты меня к себе не зови,
Здесь печаль особая.
Скоро вьюга снега совьёт.
Не суди на слове.
Мои соболи твоих соловьёв
Переловят.
И таких стихов у Светланы было много. В тон им я написал «Гадание Светланы» (у неё в 1982-м и 1989-м вышли в «Советском писателе» две книги в одинаковых чёрных обложках с этим названием).
Материнские карты разложит,
И в глаза не посмотрит она,
Только спросит, а вправду ли сможет
С террикона скатиться луна.
Карты старые, с прииска «Лена»,
Что король, что валет – всё одно.
Возлежат таитянки Гогена
На клеёнке. И тут же – вино.
Как там карты сошлись? Ожидаю.
«Да не жди. Пей вино, весельчак.
Я, наверно, напрасно гадаю,
Потому что всё ясно и так.
Да, всё и так было ясно. Невозможно забыть, как у неё однажды вырвалось:
– Если мне, а не тебе, помогут прописаться в Москве, я буду знать, что это не твоя заслуга.
Светлана, по её признанию, всю жизнь жалела о сказанном. Может быть, и я жалел всю жизнь о несделанном, о неготовности к поступку.
4
Меня поразило в заметках Натальи Егоровой «Золотой самородок на соболиной тропе» такое вот наблюдение: «В чёрной своей комнате, в зыбкой своей судьбе Светлана Кузнецова разбрасывала красные карты на расстеленных сибирских мехах. Длилось гадание о любви. Но в порушенном мире – живёт порушенная любовь. Ранняя лирика С. Кузнецовой переполнена светлыми чувствами. В поздней любовной лирике традиционные мотивы подчёркиваются явными нотами жестокого романса. Собственно, то, что принято называть любовной лирикой, заменяется полной её противоположностью, – стихами о нелюбви, которые, на мой взгляд, сливать со стихами о любви просто ошибочно (я не имею в виду стихов о любовных драмах, неразделённой, трагической любви): „Позабыв про холод и про нарты, на придумку скорую легка, красные раскидываю карты, русского гадаю мужика. Как ты ни раскидывай, однако, на плетне всё так же виснет вновь красная немытая рубаха, русская напрасная любовь“».
Чем пронзительнее и самобытнее становилась лирика Светланы, тем всё более и более несправедливо обходилась с нею жизнь. Расставшись со мною, она немедленно вышла замуж за некого Яниса и уехала с ним в Ригу.
Там и написано было:
Всё это знакомо.
Никто здесь ни при чём.
Поманили домом,
Тёплым калачом.
Безделицею сущею,
Лаской и теплом,
Кофейною гущею,
Расписным стеклом,
Тихим разговором,
Одеялом с кружевом,
Вороным затвором
Личного оружия.
В письмах мне в Будапешт, где я вдруг оказался в служебной командировке, скупо говорила она, что ей в Латвии невмоготу. И присылала новые стихи – безысходные, грустные: «А может, радость лепится из горя? И в тот высокий, в тот последний час, быть может, каждый должен стать изгоем, чтобы понять, что родина для нас»; «Скажи, зачем тебя украла, зачем отбила ввечеру? Я ж всё на свете проиграла, вступив в подобную игру. Уклад враждебный разрушая, не сохранила своего, а ты глядишь, любовь большая, не понимая ничего». Оттого и застеливала она стол чёрной скатертью, оттого и кружили её ветра злорадно «по заколдованным кругам».