Разговор зашел об охоте, и он мимоходом сказал, что он как-то подстрелил обезьяну.
— Ни за что не стану их больше стрелять, — продолжал он. — Я тогда строил дорогу, а работяги, все шестьсот человек, забастовали: заболел десятник, и они испугались, что он умрет; вот и решили бросить работу и уйти вообще. Чего я только не делал, чтобы уговорить их остаться. Наконец они согласились, но при условии, что я убью обезьяну, а они кровью ее сердца вылечат десятника. Что поделаешь, не мог же я допустить остановку работ — взял ружье и пошел по дороге. Вокруг обычно резвилось множество обезьян, знаете, маленьких, с черными мордочками, и вскоре я приметил одну. Прицелился, выстрелил, но только ранил ее. Она бросилась ко мне, ища защиты, и все плакала, совсем как ребенок.
— А десятник-то выздоровел? — спросил я.
— Да, представьте, выздоровел. Одним словом, дорогу я тогда достроил.
* * *
Ван X. Ему около шестидесяти; это массивный мужчина с большим животом, крупным мясистым лицом, крупным носом, седобородый и седовласый. Говорит охотно, правильно, хотя и с небольшим акцентом. Едва ли он в молодости был хорош собою, а уж теперь, небрежно и убого одетый, да еще заплывший жиром, он, при всех своих солидных размерах, не внушает никакого почтения, даже грузность его не удивляет и не поражает. На Востоке он прожил свыше тридцати лет. Сначала поселился на Яве. Он неплохой языковед, знаток санскрита, хорошо разбирается в восточных религиях и в греческой философии. В последней его, естественно, более всех интересует Гераклит, и на полках у него собрана вся существующая ныне литература по Гераклиту. Квартира битком набита книгами. На стенах висят тибетские хоругви, там и сям стоят медные изделия тибетской работы. В Тибете он прожил довольно долго. Ван X. — большой любитель поесть, кружку-другую пива тоже выпивает с удовольствием. Под влиянием Ледбитера он стал теософом, отправился в Индию и несколько лет проработал библиотекарем в Адъяре, но потом поссорился с миссис Безант. Я его спросил, что он думает о теософском понятии «махатма». Он ответил, что, по его мнению, доказательств существования этих «посвященных» примерно столько же, сколько и доказательств противного. Хотя он давно разуверился в теософии, по-прежнему глубоко восхищается Ледбитером, считая, что тот обладал сверхъестественными возможностями. Теперь, мне кажется, он искренне верует в буддизм.
В молодости, еще на Яве, он как-то нанял слугу. Девять месяцев колесил с ним по острову, и однажды слуга поведал ему свою историю. Он оказался потомком одного яванского султана, имел жену и ребенка; жена с ребенком умерли, и, убитый горем, он удалился в джунгли, чтобы вести там праведную жизнь аскета. Потом он присоединился к артели угольщиков и несколько месяцев провел с ними. В конце концов они сказали ему, что негоже так жить потомку принца, и уговорили пойти к одному необыкновенному человеку. Это был яванец лет сорока, владелец чайной плантации; но согласно легенде, в него не просто перевоплотился знаменитый мятежник, таинственно исчезнувший после разгрома повстанцев (как то было с Нана Сахибом), нет, то был сам тот мятежник, собственной персоной, живой и здоровый спустя сто с лишним лет. Этот-то человек и велел юноше отправляться в Батавию; там он найдет-де белого человека, которому должен служить все девять месяцев, что он там пробудет. И назвал даже день, в который туда приедет его будущий хозяин. Подивившись, что все вышло в точности, как предсказывал чайный плантатор, Ван X. сам отправился к нему. Он увидел заурядного на вид человека, которого, однако, все очень почитали; сам он ничего о себе не рассказывал, не подтверждая, но и не отрицая того, что действительно является тем старинным героем, за которого его принимают. Ван X. спросил его, по какому наитию дал он указания, следуя которым будущий слуга Ван X. поехал в Батавию и поступил к нему на службу. Вот каков был ответ:
«Бывает знание, что приходит из головы, а бывает знание, что приходит из сердца. Я прислушался к сердцу и сказал то, что услышал».
* * *
Молодой офицер, возвращавшийся пароходом домой в Англию, изо дня в день усаживался на палубе и сосредоточенно читал книги о Тадж-Махале. На вопрос, почему он читает именно эти книги, он ответил:
— Понимаете, я четыре года прослужил в Агре, а Тадж-Махала так ни разу и не видел. Но я наверняка знаю, что дома меня непременно будут про него расспрашивать, вот и решил к приезду все это вызубрить.
Тадж-Махал. Я видел немало его изображений и ожидал многого, но когда он впервые предстал передо мною в полном блеске, с террасы главного входа, то ошеломил меня своей красотой. Я был по-настоящему потрясен и попытался разобраться в своих чувствах, пока они не утратили остроты. Я знаю по опыту, что слова «от этого захватывает дух» — вовсе не пустая метафора. В те минуты я в самом деле испытывал нечто вроде одышки. В сердце возникло необычное восхитительное ощущение, будто оно вдруг резко расширилось. Меня охватили сразу изумление и радость, а еще, мне кажется, чувство освобождения. Правда, как раз в ту пору я читал книги про философию самкхья, а в ней искусство рассматривается как некое временное освобождение, сродни тому, которое считается высшей целью любой индийской религии; не исключено, что я просто перенес впечатление от прочитанного на собственные ощущения.
Однако я не способен испытывать экстаз при повторном созерцании шедевра, и на следующий день, придя в Тадж ровно в тот же час, уже чисто рассудочно восхищался этим зрелищем. Впрочем, я был вознагражден и совсем новым впечатлением. На закате я забрел в мечеть. Там не было ни души. Я окинул взглядом приделы, и от их пустоты и безмолвия меня охватило жутковатое, непостижимое чувство. Я даже слегка испугался. Выразить испытанное я могу только следующим, не очень осмысленным образом: мне казалось, я слышу бесшумную поступь беспредельности.
* * *
Сундарам. Описывать индийца невероятно трудно. Возможно, потому, что очень мало знаешь о его прошлом, об окружавшей его обстановке; возможно, потому, что вообще знаешь сравнительно мало индийцев, так что не с кем сравнивать; может быть, потому, что натура у них очень гибкая, словно лишенная четко выраженных особенностей; а скорее всего, они приоткрывают тебе лишь то, что хотят, или то, что, по их представлениям, тебе понравится либо вызовет у тебя интерес. Сундарам, мадрасец по происхождению, был коренаст, довольно толст, среднего по европейским меркам роста, не слишком смуглокож; ходил он в набедренной повязке, белой рубахе и шапочке, как у Ганди. У него был короткий толстый нос и крупный рот с мясистыми губами. На лице то и дело вспыхивала сияющая улыбка. Он, как я заметил, не без удовольствия упоминает в разговоре знакомых ему знатных персон — единственное, пожалуй, проявление его тщеславия. Он отличался бесконечной добротою. Воспитанный в пуританской строгости, он, по его собственным словам, ни разу в жизни не был ни в театре, ни в кино. При этом обладал тонкой поэтической натурой: красивый пейзаж, реки, цветы, дневное небо и небо ночное вызывали у него восторг. Чуждый логике, он не проявлял ни малейшего интереса к ученым спорам. Свои взгляды и верования он воспринял из многовековой индийской культуры, а также непосредственно от своего гуру; Сундарам охотно и подолгу рассуждал об этих верованиях, но их обоснованность его ничуть не заботила. Не смущало и то, что его взгляды противоречат друг другу. Он руководствовался чувствами и интуицией, в них он верил слепо. Как правоверный индус неукоснительно соблюдал все обычаи касательно пищи, омовений, медитации и прочего. Питался главным образом молоком, фруктами и орехами. Однажды, рассказывал он, занимаясь серьезной работой, требовавшей умственного напряжения, он полгода жил на одном молоке и хранил полное молчание. Он с проникновенной искренностью толковал мне о самоотречении, об Абсолюте и о Боге, живущем в каждом из нас: Бог есть все, мы все — тоже Бог. По любому поводу у него было наготове несколько образных выражений, которые в ходу у индийцев уже много столетий, пользовался он ими очень к месту, и было ясно, что в его представлении это вполне убедительные аргументы. Красивый оборот речи, в котором упоминается Ганг, обладал для него неопровержимостью силлогизма. Он гордился своим семейством и был несомненно предан жене и детям. Дети были воспитаны превосходно. Сам он встает в пять утра и предается медитации. Он убежден, что этот ранний час — самое подходящее время для такого занятия. Я видел его в компании студентов университета. Он был с ними очень внимателен и любезен, но без приторности, порою свойственной миссионерам по отношению к новообращенным, — он держался естественно и просто.