его же словам, ничто не мешало работать. Из тысяч страниц его графоманской прозы уцелело лишь немногое, в том числе роман «Пролог», вторая часть которого, «Дневник Левицкого», является наиболее смелой и полноценной попыткой Чернышевского представить в литературном произведении личность Добролюбова. Одержимый желанием максимально полно отобразить ее, автор отказывается от шифровки, в целом следует биографической канве (в части первой «Пролог пролога»), а для изображения личной и интеллектуальной жизни Добролюбова возвращается к первоисточнику своих сведений — его дневнику.
Заимствования фактов из жизни Добролюбова осуществлялись в «Прологе» двумя способами. С одной стороны, Чернышевский строил сюжетную линию Левицкий — Волгин, опираясь на историю своего знакомства с Добролюбовым. С другой стороны, «Дневник Левицкого» — стилизация и воспроизведение сюжетной канвы дневников Добролюбова.
В судьбе Анюты в общих чертах снова угадываются некоторые факты из жизни Терезы Грюнвальд{482}. Однако гораздо более интересна попытка Чернышевского воспроизвести откровенность и натурализм дневника Добролюбова. Очевидно, что некоторые — преимущественно эротические — эпизоды укладывались в его этическую теорию и оттого врезались в память. В «Дневнике Левицкого» по сравнению с «Алферьевым» мотив сладострастия существенно усилен, отчего некоторые эпизоды приобретают фривольный характер. Вот, например, описание спящей Анюты: «Дивная, ослепительно белая грудь, то полуприкрываясь, то вся открываясь моему восхищенному взгляду, трепетала, прижималась ко мне, полная, нежная, упругая»{483}.
Эротизм «Дневника Левицкого» заставлял недоумевать уже товарищей Чернышевского по каторге, которые были прекрасно осведомлены о прототипе героя. Приведем скептическое мнение П. Ф. Николаева, утомленного «порнографическими излияниями» Левицкого:
«Левицкий (Добролюбов) еще хуже; тут фантазия Н. Г. сыграла с ним уже совсем нехорошую шутку. Автор, очевидно, любит этого героя своего романа… хочет сказать читателю: любуйтесь Левицким; какая это нежная, страстная и глубокая натура, и этого пробует добиться изображением разных амурных похождений и поползновений Левицкого, да притом часто и не совсем чистоплотного свойства. Выходит бог знает что: не то какой-то слюнтяй, не то просто юбочник»{484}.
Точно так же потом недоумевали советские исследователи, наиболее смелые из которых пробовали «расшифровать» порнографию «Дневника Левицкого» и оправдать писателя{485}. Однако в контексте всей беллетристики Чернышевского «Пролог» вовсе не выглядит исключением. Напротив, опробованная в «Что делать?» на примере Веры Павловны, а в «Алферьеве» на примере заглавного героя, тема «чистого» и естественного плотского начала, которое, согласно антропологической концепции Чернышевского, не вступает в конфликт с духовным, получает логическое продолжение. Чувства Левицкого ко всем женщинам разные: сочувствие и жалость к падшей Анюте, плотское влечение к Насте, платоническая влюбленность в Надежду Илатонцеву{486}.
Чернышевский продолжал наделять героев-резонеров всеми качествами Добролюбова, которых был лишен сам, поскольку видел в нем совершенное воплощение «нового человека». Однако настойчивое обращение к эротическому сюжету оказалось затянувшимся и неудачным художественным экспериментом.
Нельзя, однако, забывать и о мощном импульсе, побудившем Чернышевского к изображению интимных подробностей, — полемике 1861–1862 годов о «сухости» и «черствости», в которых обвиняли Добролюбова и «новых людей». Если в «Что делать?» эти намеки были своевременны, а сам роман стал руководством к действию для нескольких поколений молодежи, то все последующие тексты Чернышевского сводились к повторению ключевых мыслей об эмансипации плоти. Для их воплощения автор неизменно прибегал к изображению интимной жизни Добролюбова. Это был, скорее всего, единственный известный Чернышевскому, человеку кабинетному, опыт контактов с проститутками, которым он был настолько впечатлен, что принял его за «откровение».
Мня себя носителем «сверхзнания» о «новом человеке», Чернышевский видел свою миссию в том, чтобы рассказать о его жизни в романной форме. Для неофитов его сочинения должны были стать учебником жизни, а для «своих» — истиной о Добролюбове. Однако почти вся «литературная продукция» Чернышевского не дошла до читателя, а потому не выполнила своей функции.
Все «крепостные» и «сибирские» тексты Чернышевского в итоге уравновесились одним его значительным трудом, написанным за год до смерти: документальной книгой «Материалы для биографии Добролюбова», опубликованной в 1890 году. Но и в «Материалах…» Чернышевский так и не решился полностью опубликовать дневники и письма Добролюбова. Все опасные места были им тщательно обойдены, и только вскользь упомянута какая-то близкая Добролюбову женщина, скрытая автором за вымышленными инициалами «В. Д.» (Грюнвальд, вероятно, тогда была еще жива{487}).
«Официальная» документальная биография Добролюбова, созданная Чернышевским, существенно отличалась от ее романных версий. Факты из жизни Добролюбова по-разному трансформировались в текстах с разной прагматикой. В публицистических и мемуарных сочинениях (в силу не столько цензурных, сколько идеологических соображений) Чернышевский создавал «очищенный» и канонизированный образ Добролюбова. В художественной же модели «нового человека», напротив, оказались исключительно важными те черты реального Добролюбова, о которых нельзя было говорить в мемуарах. Идеи страстной и свободной любви, реабилитации плоти, «подсмотренные» у Добролюбова, были реализованы Чернышевским в беллетристике. Так сладострастный герой в романах Чернышевского оказался более похожим на реального Добролюбова, чем гениальный юноша из канонических «Материалов для биографии», которые надолго мифологизировали жизнь критика.
Механика культа
Парадоксально, но противодействие фетишизации образа Добролюбова, предпринятое объединившимися на этой почве журнальными силами, не принесло результатов — видимо, потому, что альтернативной Добролюбову фигуры так и не было предложено, а потребность в герое у разночинной молодежи была. Тексты Чернышевского и Некрасова о молодом гении, равно как и авторитет их личностей, оказались гораздо влиятельнее. Они опирались на хорошо разработанный к тому времени романтический миф о ранней гибели юноши-гения[22] (Андрей Тургенев, Дмитрий Веневитинов, Николай Станкевич, Михаил Лермонтов){488}. Подобная канонизация подразумевала целый ряд акций: венок некрологических стихотворений, издание биографических материалов, воспоминаний, собрания сочинений, журнальные статьи о творчестве. При этом инициатива увековечивания памяти гения, как правило, исходила изнутри того кружка, в котором он играл видную роль.
На фоне предшествующих канонизаций случай Добролюбова выделяется рядом особенностей. Прежде всего поражает масштаб той роли, которую Чернышевский с Некрасовым отвели покойному. Диспропорция между репутацией начинающего критика и утверждением его «главой литературы» не могла не поразить современников. Дело осложнялось тем, что, как уже говорилось, при жизни Добролюбов публиковался исключительно под псевдонимами и обстоятельства его жизни были малоизвестны за пределами литературной среды. В такой ситуации у Некрасова с Чернышевским имелся образец, на который можно было ориентироваться.
В 1857 году Павел Анненков опубликовал очерк о жизни Николая Станкевича — фигуры исключительно важной для кружковой жизни 1830-х годов. Автор выстроил особую систему риторических и идеологических аргументов, чтобы обосновать право почти ничего не написавшего и не совершившего человека на посмертную славу. В центр своих размышлений Анненков поставил цельную, исключительную личность, которая, обладая высокими нравственными качествами, оказала огромное