идет за неделей. Выглядывая из окна палаты интенсивной терапии, я не знаю, хочу ли выйти отсюда. Когда я пытаюсь представить возвращение в мир, мне снова становится страшно. Мир такой огромный, хаотичный, непредсказуемый, а я — скелет ростом пять футов одиннадцать дюймов и весом девяносто восемь фунтов. Все, что я чувствую, — слабость, неспособность пройти нескольких шагов. А еще я больше не верю в себя. Здесь ничто не мешает мне вспоминать все, что произошло со мной. Как я вообще могу верить своим инстинктам и здравому смыслу, если я так долго позволяла себя обманывать? Всю жизнь!
Я слышу шаги в коридоре, отворачиваюсь и смотрю в окно. Сейчас войдет медсестра.
— Бхаджан? — Мама мнется в дверях. На ней огромное зимнее пальто.
Я немедленно начинаю злиться. Почему моя семья не может оставить меня в покое? Прошло столько месяцев с нашей последней встречи, с моего отъезда из Люксембурга. Я просила меня не трогать.
— Бхаджан, я знаю, что ты не желаешь меня видеть. Но… если ты хочешь рассказать деду, что на самом деле произошло в нашей семье, я тебе помогу. — Она входит в палату. — Больше никакой лжи.
Медленно, будто ожидая разрешения, она садится на стул у моей кровати. Шок потихоньку проходит, и я изучаю ее лицо, понимая, как далеко она зашла. Дело не в перелете, не в нескольких часах на поезде, не в деньгах, заработанных уроками, — скорее всего, она их откладывала. Что должно было произойти, чтобы она согласилась пойти против отца, того, кого она боялась больше всего на свете?
— Привет, — сонно говорю я и улыбаюсь.
Это та женщина, которая много лет назад позвонила президенту Нарьеге и вызволила моего отца из панамской тюрьмы. Все эти годы я видела только слабую тень своей матери, и никогда ее настоящую.
Я тянусь к ее руке:
— Я по тебе скучала, мама.
Мы сидим тихо, взявшись за руки. На ней пушистый жакет, на мне — пижама с пингвинами, а из вены торчит игла капельницы. Она смотрит на меня, как смотрела раньше, и сразу видит все, что я пытаюсь скрыть.
— Что тебя тревожит?
Я хочу быть честной с дедом, поэтому собираюсь написать ему. Он, конечно, знает, что мы ушли от отца. Но не знает, как это все было ужасно, как я скучаю по Фрэнку, почему не разговариваю с Кьярой и как все развалилось. Но что, если он накажет меня за это письмо? Перестанет платить за мою страховку? У меня дрожит подбородок. Мысленно я воображаю себе все круги ада, все, что он сможет сделать со мной.
Мама расстегивает жакет и скидывает его.
— Бхаджан, послушай! Ты понимаешь, что спасла мою жизнь? Ты любила меня даже тогда, когда я вообще не была матерью, любила меня, несмотря на все ошибки. Мне плевать, что сделает мой отец. Мы что-нибудь придумаем.
— Я не выдержу еще одного удара, мама. Просто не выдержу. — Мой голос дрожит.
Она снова берет меня за руку:
— Милая, помни одно: сейчас ты можешь чувствовать себя очень хрупкой, но даже тогда, когда ты носила денгари, ты уже была лучше нас всех.
Я хмурюсь. На моих руках следы сотен уколов. Она наклоняется вперед, и я вижу на ее лице тень озорной улыбки.
— Могу я открыть тебе секрет?
— Господи! — Мне хочется рыдать.
— Нет, он нестрашный, я обещаю! — Она поднимает руки. — И он поможет тебе понять… Ты знала, что твой отец пытался писать книги? — Я слишком удивлена, чтобы говорить. — Да, через пару лет после нашего знакомства он написал роман о своих приключениях в мире торговли золотом.
— И что? — Я пытаюсь сесть прямее, опершись на подушки.
— Издателям понравился сюжет. Его назвали интересным. Но, как и почти во всем, что он делал, в романе не хватало эмоций.
Я с трудом могу говорить.
— Он никогда не рассказывал.
— Конечно нет, Бхаджан. В свои девятнадцать ты совершила то, что он так и не смог сделать.
В палате становится очень тихо, и я слышу позвякивание колес тележки, которую катят по коридору, и свое собственное тяжелое дыхание.
— Так значит, поэтому он меня не любил? — Я сглатываю.
Мама надолго опускает взгляд, а потом смотрит прямо мне в глаза:
— Я должна была рассказать это раньше, но я так на него злилась… Твой отец тебя любил. Это никогда не было ложью. Но ты переросла его, Харбхаджан, вот и все. Он мошенник, который дал жизнь идеалистке. И с определенного момента вы просто не могли больше быть вместе.
Я начинаю плакать, сначала тихо, потом уже не сдерживая слез. Мне кажется, что мой мир рушится… или рушится мой взгляд на него. Для ребенка семья — это вселенная, а они сделали мою вселенную местом, в которое нельзя верить. Местом, где я никогда не буду достаточно хороша. Та идея, которая определила мою жизнь… Мысль о четырех людях, противостоящих миллиардам… Я чувствую, как у меня кружится голова.
— Когда ты отсюда выйдешь, Харбхаджан, а ты выйдешь, найдешь гораздо более достойных людей.
Я думаю о своих друзьях, которые ехали шесть часов сквозь метель, чтобы час посидеть со мной в больничной столовой.
Мама вздыхает:
— Не знаю, что сказал бы психолог на мои слова… но ради всего того, что будет дальше, забудь прошлое.
Я смотрю на нее и краснею.
— Хочешь меня ударить? — говорит мама. — Ударь. Ты рождена для прекрасной, огромной, яркой жизни. Не трать ни секунды на четырех людишек, которые не были частью твоего племени. Ты Бхаджан — и пошли всех придурков к черту!
Сначала я не понимаю, что происходит. Потом меня охватывает невероятное облегчение. Мы смеемся, как не смеялись уже много лет — а может, и вовсе никогда. Моя рука соединена с капельницей, мама съежилась на своем стуле. И тут я понимаю: раз мы способны хохотать в пустой больничной палате после всего, что пережили, — значит, мы с ней в каком-то роде непобедимы.
Через несколько дней я начинаю чувствовать какие-то изменения в собственном теле. Это не благословенное безразличие и не отсутствие боли. Все по-прежнему невыносимо болит. Это что-то другое. Какой-то крошечный огонек. Капелька силы. Я чувствую ее где-то очень глубоко, и она пытается вернуться. Посредине ночи я встаю, цепляясь за металлическую стойку капельницы, и, прямо в пижаме, качу ее перед собой к двери. Колесико застревает, зацепившись за угол кровати. Я закатываю глаза и несколько раз пинаю его тапком. У меня нет на это времени!
Наконец я выбираюсь в коридор. Колесики поскрипывают