Сам, — выкручивать не пытаюсь, в такой толпе бесполезно, — репортаж хочу написать. Услыхал, што у вас стачка, вот и пришёл.
— Н-да! Надрать бы тебе уши, паршивцу! — он отпускает меня наконец-то, демонстративно отряхая руки, но поглядывая вполглаза. Чуть погодя нашлись в толпе знакомцы по кулачным боям, и тогда всё – признали.
Известное дело – Москва, это большая деревня. И я в этой деревне весь такой… как это… социализированный!
Кручусь посреди толпы, слушаю. Записывать бросил, потому как народ нет-нет, да и косится. Так и по уху прилететь может, хоть разобижайся потом весь. Небось ещё и пардону не запросят!
Народ текстильный выглядит так, што поставь рядышком оборванца пропойного с Хитровку, и здешнего работягу честного, так ей-ей, не отличишь! Только если у хитрованцев рожи всё больше водовкой потрепаны, да кулаками собутыльников, то у работяг чахоткой и испарениями ядовитыми.
Слабогрудые все, перхотные, чахоточные. Лица иссера-жёлтые, у некоторых ажно с прозеленью. Кожа язвами изъедена да угрями, а зубы! Вот где ужас. Вот уж действительно – нечего терять!
И жёсткие, несмотря на всё. Вот ей-ей, таким винтовки в руки, да здоровья чутка, так куда там гвардии! Сметут. Только цель должна быть настоящей, а не «За бога, Царя и Отечество». Эти – не поймут и не примут.
Лидеры стачки столпились у помоста, слова оттуда доносятся плохо. Ввинчиваюсь в толпу, и пробиваюсь, получив не один тычок в бок иль подзатыльник.
Всё! Вцепился, корнями врос, с места не враз сорвёшь. Гляжу, почти и не мигая, штоб вот всё-превсё запомнить!
Лица стачечных лидеров такие себе, будничные и торжественные одновременно.
Странные, будто на иконах. Лики. Понял чуть погодя. Они уже умерли. Смертники, не рассчитывающие остаться живыми. Если не сразу, то чуть погодя – слабогрудые, они не переживут заключения.
Сверху сыпется мелкий снежок, но истаивает, не долетая до земли. Оттепель. Мелкие росные капли слезами ложатся на лидеров стачки.
— …установление рабочего контроля над капиталом, формирующимся из штрафов, — диктуют выборные лидеры требования рабочего коллектива, — и деньги эти можно использовать только на выплату пособий рабочим. Также штрафы не должны превышать пяти копеек с заработанного рубля. Возвращение отменённых ранее праздничных дней…
— …увеличение числа фабричных инспекторов, повышение заработной платы.
— …послать делегации, предлагающие присоединиться к стачке. Не только к текстильщикам, но и к представителям всех рабочих коллективов.
— Не лишнее? — засомневался писец. — С Иваново-Вознесенска послали уже.
— Пиши! — пожилой рабочий огладил усы. — Проще решиться на такое, если ты не первый!
— А… — перо застрочило по бумаге.
— Еду-ут! — пронеслось над толпой. — Власти фабричные, и представители губернатора!
Вперёд рванулся… не пускают. Закаменела толпа, локтями сцепляться начали, баб и детвору с подростками назад выдавливают.
Ну и я на ограду фабричную! Сел на кирпичи, полу тулупчика под жопу подстелил. Не так штобы и хорошо, но хоть мудя не поморожу.
— Подай руку-то! — девчонке снизу спину подставили, ан всё равно не дотягивается. Раз! Рывком единым выдернул, даже и сам удивился. Во я здоровый стал!
Ещё так подёргал. Вместе сидим, галками забор облепили. Сверху далеко видно, но ни хренинушки непонятно.
Где-то там, очень далеко, фигуры из рабочих передают требования представителям фабрикантов и московских властей.
— Гу-у! — загудела толпа внизу, подаваясь вперёд. — Под арест берут!
И – камни, палки, комья мёрзлой земли! Стеной! Рухнули разом с небес на власти, с конвоем из казачков и полицейских, да ещё, ещё… А стачечники на месте не стоят. Бегом вперёд!
— Отбили! Отбили! — донеслось через несколько минут. Загудело в толпе, и настроение сразу такое, што ой! С потерями отбили-то. Просто бумаги передать, а уже – убитый. То ли будет дальше!
Обсуждают внизу всякое. Политику, расценки, убитых жалеют. Вроде и ничего всего, а жопу отсидеть успел, да и небушко вовсе уж посветлело.
— Гудок… вот те крест, гудок! — вскочила рядом та девчонка, вслушиваясь куда-то вдаль и едва не сверзившись со стены, едва успеваю её подхватить. — Гудок!
Стачечники стихают, и да! Слышно гудки. По Москве-реке и сзади разносится.
— С двух сторон никак! — охает кто-то внизу. — Поддержали нас! Не одни!
Ликование такое, што и рождественскому впору, но иначе, сильно иначе. Злое. Торжествующее.
Смотрю, ребята и девчонки, што на заборе, начали из-за пазух съестное доставать. Ну и я. Шоколад. Зашуршал обёрткой яркой, да ломаю на дольки.
— Ишь, — ушастая та девчонка не торопится брать, глядит недоверчиво, и враз посерьёзнела, подобралась, — откуда такое богачество?
— Егорка я. Конёк! — и на руки – в стойку, прямо на стене.
— А… — суровость из глаз ушла – узнала, значицца, но недоверие осталось, — и… пошто? С нами?
— А с кем?! — меня будто водой холодной, ажно губы до синевы, разом закоченел.
— Ну… — и смотрит – да так, будто тысячами глаз разом, — просто!
— Я хочу не просто, а правильно!
Моргнула, и разом – просто девчонка, а не тысячеглазое Нечто. И шоколадку от меня приняла, да дальше передала. Просто девчонка. Стесняется.
А у меня внутри ощущение такое, што вот ей-ей! Будто экзамен сдал. Не пойму какой, но важный. Может быть, самый важный в жизни.
Тридцать седьмая глава
— Каза-аки!
Ощетинились стачечники, сомкнулись, ненависть навстречу посвисту казачьему – волной! Жаркая, неугасимая. Классовая!
Донцы сходу – на рыси, и в нагайки! Камни навстречу, комья земли мёрзлой. Палки в руках у стачечников, суют в морды конские. Отбились!
Вскочил я на стену, и чуть не подпрыгиваю, штоб видеть лучше! Не сильно-то и помогает, но хоть так!
Плохо видно-то. Как посветлело, так и обратно хмарью небо заволокло. Тучи низкие повисли, да такой себе вышел сумрак предвечерний, из которого снег пополам с дождём сыпется. Иссера-серое всё, мгливое, туманное. Слезливое.
Раненых с передних рядов кого вытащили, а кто и сам пришёл. Мно-ого!
Казачки отошли назад, спешились. Не видно ни хрена, но понятно только, што враз в атаку не пойдут. Ну и соскользнул я с забора, да в землю влажную чвак! И по самые щиколотки.
— Гадство какое! — обтираю ногу об ногу, стряхиваю жирную глину.
— А ты и не ругайся! — рабочий пожилой палец на меня наставил. — К лучшему-то! Земля если раскиснет, то лошади по ней не шибко поскачут!
— И то! — согласился я с ним – скорее потому, што в любой гадости нужно видеть просветы, иначе вовсе уж край.
Сунулся было к раненым, а там бабы уже хлопочут. Думал уже отойти, но глянул на их хлопоты, а меня ажно ожгло.
— Куда! — как рванул у дуры старой перевязку!
Баба ртом по-рыбьему захлопала, да глаза запучила