Где старый уют перепутанных улочек, где хмель черемуховых дворов? И где былой пешеходный рай? Все сдвинуто, спрямлено, протянуто, ушло в тоннели и магистрали. Не пересечь, не поднять головы. Куда горожанину податься? Всюду ты гость, нигде не хозяин.
– Воспрянь, муравьиная душа, – отдал себе приказ Гвидон. – Дай только волю своей меланхолии – и живо распадешься на атомы.
Вдова открыла Гвидону дверь. Критически его оглядела.
– Перетрудился? – спросила она.
Гвидон молчаливо пожал плечами.
– Как принят был тост над последним приютом?
– Несколько огорчает ваш скепсис, – вздохнул укоризненно Гвидон. – Кто-то должен объяснить провожающим, кого они сегодня лишились.
– Прости, если я тебя обидела. Так ты, оказывается, ранимый?
– Есть у меня такой недостаток.
– А к умственному труду ты способен? Или увлекся на поминках?
Гвидон сказал со скромным достоинством:
– Я очень ответственный человек. В этом вы скоро убедитесь.
Она отвела его в кабинет. Он обменялся коротким взглядом с Грандом, запечатленным кистью, и погрузился в бордовое кресло.
Вдова сказала:
– Священнодействуй.
И оставила его одного.
Пожалуй, она не подозревала, сколь точным и метким был глагол. Стоило только сесть за стол, обнявший Гвидона своей дугой, остаться одному в тишине, взять в руки перо, разложить бумаги, стоило поместить посередке белый, еще не початый лист, подсветить его электрической струйкой, льющейся из зеленого шара, – и гость почувствовал, как на него нисходит неведомая благодать.
– Господи, – пробормотал Гвидон, – зачем я не Байрон, а другой, зачем я не гений, кипящий замыслами, готовый исторгнуть их из себя? Зачем я не Гранд? Ежевечерне усаживался он в это кресло и сообщал бумаге жизнь. Однако же и в моем бою отыщется свое упоение. Я должен пройти по его следам и сделать их достоянием общества. Куда ни кинь, а такая работа требует собственных избранников.
Цепким оценивающим взглядом он изучал загадочный почерк. Сабина Павловна не случайно отчаялась что-либо разобрать. Эти крючки и сокращения свидетельствовали, что мысль Гранда передавала энергию пальцам, они неслись по бумаге, как кони, стремясь хоть немного за нею поспеть, но, не умея лететь с нею вровень, изнемогая на полпути, едва обозначали ее и – дальше, чтоб не утратить цели.
Мало того что почерк Гранда был непонятен (сомнений не было, что Гранд и сам не всегда с ним справлялся), он еще был анафемски мелок. Казалось, без лупы не обойдешься, еще надежней – зрачок микроскопа. Гвидон представил себе, как буквы выходят на свет, пускаются в пляс, соединяются, как хромосомы, и образуют новую жизнь. Какой-нибудь унылый графолог уж точно решил бы, что Гранд был скуп – не отдавал себе отчета, попросту экономил бумагу. Но это слишком прямолинейное и одномерное объяснение. Совсем не скупость, не экономность! Здесь величайшее почтение к таинству белого листа – каждый клочок его священен и должен принять в себя слово, как семя. И все-таки еще выразительней жавшиеся друг к другу значки демонстрировали триумф концентрации – тут не могло быть женской размашистости, в несколько строк пожиравшей страницу. Слова были плотно и точно пригнаны, вступали в семейные отношения, в естественную прочную завязь, сулившую продолжение жизни.
Сравнительно быстро Гвидон ощутил, что перед ним человек науки – Гранд тяготел к созданию формул. Продираясь, как сквозь бурелом, через вычерки, Гвидон наблюдал и радость зачатия, и трудное прояснение сути, и окончательный ее образ. Иной раз ему казалось, он чувствует сопротивление среды, в которую погружался Гранд. Казалось, что это его прошивает финальный оргиастический вздрог интеллектуального усилия.
В комнате было полутемно, но свет, нацеленный в центр столешницы, и ободрял, и грел Гвидона. С портрета ему улыбался Гранд. Процесс расшифровки все больше захватывал – разрозненные штрихи и знаки вот-вот обнаружат закономерность.
– Неужто я впрямь рожден для спецслужб? – думал Гвидон, находя отгадки.
Спустя неделю он констатировал, что ощущает себя уверенней. Почерк покойного патриарха уже не отталкивал неприступностью. Гранд словно впускал его в свой лабиринт. Гвидон не пугался, что там и останется, он осторожно систематизировал смешные особенности букв. Странное «т» – хрупкая палочка с еле заметным небрежным кивком в правую сторону, странное «з» – такая же капризная палочка, но наклоняющаяся влево. Странное «ф» – его заменяли два нолика, слившиеся в бочонок. Странное «к», не добежавшее до привычного изображения, представленное неожиданной галочкой. Путь Грандова алфавита к слову был непонятен и загадочен.
Но даже тогда, когда эти черточки, стрелочки, птички и значки стали поддаваться Гвидону, он убедился, что рано радоваться. Слова обрывались так же, как буквы. Где их, казалось, должно быть несколько, Гранд ограничивался одним. Вдруг посетившее соображение точно подгоняло перо – скорей обозначь, не то исчезну. Гвидон не только перепечатывал прочтенные им наконец слова, он извлекал из небытия несказанные, непроизнесенные, словно наращивал тело периода. В работе было свое коварство – по ходу ее предстояло постичь нелегкий вокабуляр Грандиевского и, мало того, вполне овладеть им.
В жизнь Гвидона вошла регулярность. Дни уходили на встречи с родственниками, убитыми горем, но не утратившими способности к долгим переговорам, по вечерам, в половине седьмого, он появлялся в доме Гранда с неизменным ноутбуком в руке. Вдова встречала его на пороге, бросала быстрый насмешливый взгляд, произносила что-нибудь этакое, вроде «привет, мессер Кавальканти», либо «пожаловал князь Гвидон», либо «салют, господин меланхолик», и провожала его в кабинет. Гвидон усаживался за стол под желтый электрический сноп, падавший стреловидным лучом из круглой зеленой оболочки. Он раскладывал бумаги почившего, вдова оставляла его одного, после чего молодой человек приступал к погружению в батисферу. В доме стояла тишина, изредка до него доносился голос Сабины – с кем-то она вела беседу по телефону. Порою долетали мелодии. Чаще всего это был Шопен, но иногда за стеной ворковали парижские пряные голоса, перекатывали звучные шарики. С этими нежными ублажителями контрастировал резкий голос Пиаф, балансирующий на грани смерти, совсем как у нашего Высоцкого – и как к ней пристала кличка «воробышек»? Мечемся в мире несоответствий.
В десять часов вдова появлялась, поила работника чаем с ликером и провожала его до дверей. Гвидон возвращался к себе домой со смутным царапавшим его чувством – кроме как о его занятиях, она ни о чем с ним не говорила. А этих занятий все прибавлялось, и он уже несколько раз отказывал прочим осиротевшим вдовам.
Гвидон шагал по вечерней улице. Он верил в целебную мощь движения. Оно расставляет все по местам. Рассеянный взгляд привычно фиксирует, казалось бы, от тебя независимо, приметы столичного пейзажа. Но «мне ли не знать», чего в них ищут. И то зашторенное окно, где кто-то живет и дурью мается, и озабоченный пешеход, попавшийся на перекрестке, и этот автобус, который умчал чужие судьбы, блеснув прощально алым пятном, и нелепый дом с фотографией и магазином «Интим» – все это связывает Гвидона, песчинку в потоке, с самим потоком.