Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 80
– Да что с его макушкой сделается, – хохотала баба Валя, ласково потрёпывая голову внука, перебирая патлы, отраставшие мгновенно и жадно, как сорняк. – Ты глянь на эти заросли: вот уж кудри, ай, да кудри: жунгиля́, а не волосы. Маманьку обобрал!
– У маманьки осталось, – отзывался дед Яков, насмешливо поглядывая на мальчика.
Сташек скучал без воды, без своих ежедневных заплывов, без искрящейся ряби, в которой дробилось огромное солнце… И заботливые тётки, собрав целую ватагу братьев и сестрёнок, в выходные везли всех на Клязьму. Был там дивный песчаный пляж, вода невысокая и без водоворотов, в отличие от устья Тезы.
По вечерам чаёвничали: то у тёти Фаины, то у самой младшей из тёток, многодетной Ольги, то у кого-то из дядьёв. Разговоры всё больше велись о фабрике, где так или иначе работали все; слушать было необязательно, ибо темы не менялись годами: главным образом кляли начальство и жалкий ассортимент: «Уж сколько лет – марля, мешковина… никакого льна в помине…»
Дети под эти взрослые разговоры спать расползались рано. Набегавшись за день до одури, наоравшись в играх, накатавшись на великах, прожаренные солнцем, они буквально падали в постели, чтобы назавтра с утра уже снова крутить бесконечное колесо восхитительной летней свободы. И Сташек не помнил, чтобы хоть раз заболел у бабушки на каникулах.
* * *
Густо-зелёная, летняя, водяная Южа для Сташека навсегда была отмечена солнечным светом того далёкого дня, когда вдвоём с бабушкой Валей (и с курицей в матерчатой кошёлке) они шли сначала пешком до остановки автобуса, потом ехали, а потом ещё долго брели по длинной улице села Холуй до Троицкой церкви; и уже в виду её, на подходе баба Валя быстро и меленько крестилась…
Курица предназначалась батюшке. Накануне одна из тёток – самая добрая, незамужняя хромая тётя Наташа – поймала её в курятнике, понесла в хлев и там, на колоде ловко отсекла ей голову секачом. Сташек в это время уложен был в доме спать вместе с самым младшим братиком, двухлетним Яшкой. Когда в хлеву раздался клёкотный переполох, он прикрыл Яшку одеялом и кубарем скатился с крыльца, но тётя Наташа, увидев племянника в солнечном проёме двери, властно и громко велела вернуться в дом. Сташек смутился (тётя Наташа никогда не разговаривала с ним так строго и так громко), и из сеней свернул не направо, в дом, а в чулан, где в маленькое окошко просматривалась почти вся внутренность хлева, охристая, с двумя косыми солнечными лезвиями, в которых струились искорки сенных частиц. В этом окошке, как в раме, сейчас виднелась тётя Наташа, держащая безголовую курицу над тазом; она слегка приподнимала её и потряхивала, словно поторапливала скорее слить всю кровь через обрубок шеи.
Затем вошла баба Валя, подхватила таз и широким движением вылила кровь в комбикорм для коровы…
А тётя Наташа ошпарила обмякшую курицу кипятком, села на низенький табурет и, расставив ноги, принялась деловито, мерно, спокойно ощипывать перья птицы над расстеленной газетой: подушки и перины в доме были перьевыми, ничто не пропадало.
Сташек стоял на подрагивающих ногах и с зачарованным ужасом наблюдал все этапы смертной казни, этого жертвоприношения во славу введения младенца Аристарха в веру Христову. Не мог отвлечься, не было сил отвернуться, смотрел на экзекуцию, как приговорённый, даже описался. Курицу не то чтобы жалко было, их до фига бегало по двору, каждый день он уминал ножку в супе (баба Валя томила на редкость душистые бульоны), – но оторопь брала от деловитого спокойствия, с каким шустрое и квохчущее существо было превращено в перламутровую тушку. Так просто? Так обиходно просто живое делается неживым?
…Баба Валя с усилием потянула на себя тяжёлую дверь храма, и – с солнца – они вошли в сумрачно-таинственную, глубокую пещеру, изнутри пыхающую на вошедших золотом огромного иконостаса и многоярусной, неподъёмной, как небесное светило, люстры. В глазах у мальчика запестрел шахматный, бело-тёмно-красный пол, потом выкатила глухое потаённое золото огромная дальняя стена, вся закрытая картинами красочно одетых мужчин. И душноватой завесой встал запах, в котором переплелись ароматы ладана, воска, старого дерева и стылого камня, а также лёгкая гарь: старушки гасили свечи, не задувая, – пальцами, под которыми седовато вился дымок.
Тут же рядом возник старик в очочках, почти в таком же золотом одеянии, как и мужчины на портретах (это риза, потом объяснила баба Валя; сегодня праздник церковный, вот батюшка и разоделся). И втроём они пошли по весёлому клетчатому полу куда-то в далёкую страну.
В той стране стояла колода на приземистых ножках: старинная, каменная, грубо выдолбленная; бабушка шепнула: «купель». Сташек в неё уже не помещался. Баба Валя быстро раздела его до трусов, так что он покрылся пупырышками, подхватила под мышки и взгромоздила в эту самую купель… Он стоял там и дрожал, и всю жизнь его пятки помнили шершавость холодного камня, затылок и плечи – строгую высоту собора, а глаза – тёмное золото неохватного воздуха над головой.
Батюшка в очочках стал поливать его из ковшика, быстро и певуче приговаривая что-то непонятное, лихо размахивая над его кудрявой макушкой чадящей плошкой, от которой в воздухе веяло тлеющей смолой и разносилась та же едва уловимая гарь.
Баба Валя сияла, и по тому, как преданно, как благодарно она крестилась (вообще-то, Сташек никогда не помнил её в церкви), видно было, как сильно она переволновалась…
Когда у Сташека уже зуб на зуб не попадал, на него надели, прямо на мокрое тело, белую рубашку, на шею – крестик, и уже поверх баба Валя натянула его одежду.
Старичок оказался ласковым и любопытным: всё спрашивал – что Сташек знает про Иисуса и про Матерь Божию и понимает ли, что с ним сейчас произошло… Очень добрый оказался старичок, но Сташек был совершенно оглушён всем, что видел и обонял, ничего не отвечал, только глаза таращил. Тогда батюшка взял его за руку и повёл смотреть на большие портреты разодетых в красное, синее и зелёное дяденек. Подвёл к одной из картин, на которой не столько лицо было заметным, сколько большие золотые кресты на плечах.
Много лет спустя, когда отца уже не было в живых, Сташек приезжал в Холуй сам по себе и всегда заходил в «свой» храм. Уже знал, что эта широкая, с большими крестами лента, перекинутая через шею и пропущенная вниз, называется «епископским омофором».
Никакого особенного трепета в церквах и соборах он не испытывал, хотя очень любил церковную утварь, иконы, деревянную резьбу и, главное, голоса колоколов; то есть всё, что озарено человеческим гением.
А в тот день далёкого-далёкого лета, потрясённый, заробевший, озябший, он только чувствовал сухое тепло от руки старика и слушал – даже не вполуха, а каким-то будущим далёким слухом – что-то о своём ангеле-хранителе апостоле Аристархе, одном из семидесяти, кого какой-то Павел зачем-то послал в разные концы света… И охота была его слушаться, этого Павла, думал Сташек.
Потом его память совсем отключилась – малец устал, на обратном пути в автобусе всю дорогу пришибленно молчал, хотя с детства был страшным «трепачом, знайкой и перебивалкой», за что частенько получал на орехи и от бати, и от мамы.
Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 80