И это верно. Гибель Свешникова надолго выбила из колеи, и как ни призывали волю и разум, качества эти, сравнительно легко возбудимые на свободе, здесь не обретали силы. Лишь недели через две стало получаться хоть что-то путное.
Штейна творческий кризис вверенного ему коллектива поверг в ужас, но, старый лис, он сумел-таки найти выход – добился аудиенции у Менжинского и выхлопотал, к ярости Шестикрылова, отсрочку на целый год.
Скандал
Чем ближе дело шло к концу, тем наглее становился Орясин (его литературной фамилии, хоть и утвержденной в паспорте, никто здесь не признавал). Он все чаще являлся в особнячок, теперь уже не робел, ни перед кем не заискивал, и всегда от него попахивало. При казачке неотлучно находился некий юноша, всегда трезвый и очень внимательный. Орясина звал исключительно Гавриилой Федоровичем, никакого панибратства: почтительно и серьезно. «Мой секретарь» – так его представил казачок. Ни имени, ни фамилии – ничего. «Им это не нужно, – говорил Чернышевский, – я этой жандармской сволочи нагляделся. Но и мы ему, вижу, не нужны. Его забота – Орясин, чтоб лишнего не сболтнул. Видите, наш автор тоже под конвоем».
Казачок держался теперь хозяином, он отпускал антисемитские плоские шуточки, но грозный Штейн с какой-то жалконькой улыбочкой проглатывал. А писателей, усердствующих над его творением, ненавидел уже в открытую. Впрочем, он имел дело с одним Фелициановым – Штейн для общений с казачком избрал именно Георгия Андреевича – человека бесконфликтного и выдержанного.
А конфликты вспыхивали все чаще. Казачок стал капризен и вспыльчив. Его никак не устраивала роль переписчика. Но стоило титульному автору навалять отсебятину, вежливо и неуклонно у него забирали испорченные листы и заставляли начинать сызнова. А он все рвался в текст, ему не терпелось переиначить биографию героя, подогнать ее под собственную легенду, сочиненную в недрах редакции «Зари над Пресней», по которой выходило, что Оресин – выходец из казачьей голытьбы со всеми к сему прилагающимися штампами: босоногое детство, белый хлеб только по праздникам и проч. Все это никак не вязалось ни с подлинным бытом терцев – людей зажиточных и самостоятельных, ни с образом героя, в основу которого положили факты из горюновских дневников и рукописи его романа. И с прошлым самого Оресина, кажется, тоже.
Фелицианова крайне удивило одно обстоятельство. Рукопись, переписанная казачком, отличалась грамотностью почти абсолютной. И как-то, когда казачок был пьяноват в градусе всеобщего братства, Георгий Андреевич полюбопытствовал, откуда такая осведомленность в правилах орфографии и пунктуации.
– Так в петербургской гимназии за два класса выучивали этому делу. А я четыре проучился…
Ох что было с его секретарем! Как тот засуетился, как залопотал глупости, как напрягался вспоминать пошлые анекдоты, лишь бы сбить казачка с опасной темы! Какое там! Гаврила пустился в воспоминания о столичной жизни, о квартире на Моховой, о гимназических проказах, где он был заводилой…
Вот тебе и голытьба.
Ну ладно, дореволюционную часть этот знаток местных обычаев проглотит, а вот что с ним будет, как до гражданской войны дело дойдет?
Поленцев, написавший их львиную долю, расковался совершенно. Его не волновали политические моменты – отменной выучки командир и наблюдательный психолог победили и страх, и былые неудачи, и тщеславие пробивавшегося в печать литератора. Он посоветовал Георгию Андреевичу:
– А вы не ерепеньтесь. Не нравится – пусть сам перепишет, как ему хочется.
В полупьяном пылу казачок и впрямь ухватился за такое предложение, но тут-то и ему самому стало ясно: смелый в своем мародерском праве, он был робок с написанным текстом. И это обстоятельство привело его в ярость.
Назревал скандал. Который и произошел 15 августа 1928 года. Дату Фелицианов запомнил на всю жизнь.
Казачок прочитал главы о Блеймане.
Он явился в особняк в крайне возбужденном, к тому ж весьма подогретом состоянии. Красные пятна на бледненьком лице его являли ярость неописуемую.
– Эт-то что за жидовские штучки? Какой еще Блейман? Я не потерплю! Я все ваше гнездо контрреволюционное расшурую. То мне модерниста подсунули, теперь жида красному казачеству в комиссары. Я… я… я этого так не оставлю! Ух, попались бы вы мне в двадцатом-двадцать первом! Я б вам показал законы революционного времени! Распустили вас тут, но ничего, ничего. И на вас управа найдется!
Обычно тихий секретарь ласково увещевал своего разбушевавшегося патрона. И со стороны это выглядело удивительно. Бывало, взгляда этого скромного юноши достаточно, чтоб Гаврила вдруг присмирел и покорно покинул особняк. Но сегодня и властительный секретарь был бессилен. Казачка понесло. И дался ему этот Блейман!
Штейн молчал и, как всегда, терпеливо сносил антисемитские штучки Оресина. Не выдержал Фелицианов. Что на него нашло? В такие моменты как-то не задумываешься о судьбе и не соображаешь, что тронул замершее в ожидании твоего решительного шага колесо Фортуны. А когда хрястнут косточки под ним – поздно.
Георгий Андреевич – он в ту секунду оказался рядом с казачком – размахнулся и влепил пощечину.
– И чтоб я больше не слышал этого черносотенства!
Пощечина добавила мерзости. Морда у казачка мягкая, отъевшаяся, будто в стюдень угодил.
– Ну, брат, тебе это с рук не сойдет!
И казачок хлопнул дверью.
Все оцепенели. Гараж! Это первое, что пришло в голову. Еще не сошел ужас казни несчастного Свешникова.
– Кажется, нашему роману пришел конец, – сказал Поленцев.
– Не думаю. Они понимают, насколько зависимы от нас и нашего настроения. А роман уже объявлен публикацией.
Возражения Чернышевского показались убедительны, но успокоения не принесли. Преображенец пожал руку Фелицианову, несколько театрально произнес:
– Мужайтесь, мой друг. Честно говоря, жалею, что не я дал по физиономии этому негодяю.
Сам же Фелицианов не думал ни о чем. Просто-напросто силы иссякли, его охватила тоска и пустое равнодушие решительно ко всему. Ах, господи, гараж так гараж, скорее бы кончилось.
Он уселся в кресло, утонул в невесомости и попросил оставить его одного.
Через полчаса вновь явился вежливый секретарь Оресина. Они заперлись в кабинете Штейна и о чем-то долго совещались, после чего молодой человек тихо исчез, как на цыпочках. А Штейн сам пришел к Фелицианову.
– Я должен ознакомить вас с решением коллегии ОГПУ. Ваша работа в группе «Хладный Терек» прекращается, и через час вас отправляют очередным этапом продолжать заключение в лагере. Благодарите Бога, что срока не добавили. Мне очень жаль, мы хорошо сработались с вами, но… Зря вы сцепились с Гавриилом Федоровичем. Зря!
«Сцепился-то за вас, уважаемый Арон Моисеевич. А вы изволили струсить. Ну да, революция делается чистыми руками, и главное для большевика – вовремя умыть руки».