– Вот что я сделаю, – сказал он вслух. – Заеду завтра к ней в дом в Зеландии, но буду другим.
Он испугался, услышав собственный голос в мертвой тишине комнаты. В тот день он не говорил с пяти часов, он чувствовал, будто сначала нужно разрыхлить что-то в глубине горла: засохшую слюну и мокроту с теплым вкусом никотина от ежедневных – уже два месяца, с начала осенних каникул – двух пачек сигарет.
Он переставил с коленей на диван поднос с недоеденным рождественским ужином – кусок куриной грудки в соусе из грецких орехов и шоколада – и встал.
– Я еду в Париж, – говорил он, расхаживая по комнате. – У меня там друзья. Я останусь в Зеландии ненадолго, мне нужно дальше. Крюк был маленький, скажу я. Но потом я больше не буду к ней приставать. Это я тоже так скажу: не буду больше приставать. Тем самым я открыто признаю, что раньше действительно приставал к ней.
Крюк был вовсе не маленький, а большой, во всяком случае не такой маленький, чтобы в это можно было поверить, но он рассчитывал, что юноша и девушка семнадцати лет еще проглотят эту ложь. Он вспомнил себя в семнадцать лет, как они с другом отправились автостопом в Рим, не имея ни малейшего понятия, как и по какому маршруту это лучше сделать – через Австрию, Швейцарию или Францию, – но важно то, что дня через четыре они действительно оказались в Риме.
Иначе обстояло дело с друзьями в Париже. Это должно было быть правдоподобно, по крайней мере, это должно было звучать правдоподобно, поэтому он выбрал для них два французских имени: Жан-Поль и Брижит. Супруги. Бездетные супруги, решил он быстро: если придется запоминать еще больше имен, того и гляди проговоришься. А чтобы не забыть имена, он придумал мнемонический способ, по фамилиям: Жан-Поль Бельмондо и Брижит Бардо.
Может быть, ему никогда не придется называть эти имена, но раз уж он их знал, они стали настоящими.
– Когда был студентом, – отвечал он, слоняясь по комнате, на незаданный вопрос, – для дипломной работы о Наполеоне я в течение года выполнял кое-какие исследования в Сорбонне. Мы стояли в очереди в кино, Жан-Поль попросил у меня огоньку. После фильма – «Зази в метро» (или его тогда еще не сняли?) – мы с ним и Брижит пошли выпить пива в кафе на бульваре Сен-Мишель. Так мы подружились и все это время не теряли связи.
Ему хотелось закурить, сигареты помогали ясно мыслить, но его новое лицо, лицо того другого, каким он отныне был, бросило курить – абсолютно бросило. Между тем он добрался до кухни, где бумажной салфеткой смел остатки курятины в педальное ведро. Затем он открутил колпачок с бутылки виски и подержал ее над раковиной.
– Нет, – сказал он и закрутил колпачок обратно. – Я не алкоголик. А неалкоголику не нужно защищать себя от себя самого. Я владею собой. А на треть наполненная бутылка свидетельствует о большем самообладании, чем пустая.
Но как же быть с курением? Он посмотрел на часы, висевшие на стене над кухонной дверью. Четверть десятого. Ему нужно подумать – подумать о завтрашнем дне.
– В первый день Рождества, в полночь, я бросил курить, – сказал он и после короткой паузы добавил: – Совершенно.
Закурив, он продолжал слоняться по комнате. В его новом пристанище было не так много места: гостиная с диваном-кроватью и кухня с маленьким балкончиком. Двадцать квадратных метров, как сказал хозяин. Не считая балкона – восемнадцать.
– Но тут завтра же будет сотня студентов, готовых снять это за такие деньги, – сказал он, с нахальным сарказмом смерив Ландзаата с головы до пят, как будто уже давно знал, что за птица к нему залетела в облике этого небритого взрослого мужчины, – так что советую вам решить сегодня.
Своим детям он эти двадцать (восемнадцать!) квадратных метров еще не показывал. Он забирал их из дому, или жена привозила их на машине в заранее условленное по телефону место, как в этот день – ко входу в зоопарк «Артис», а потом он отвозил их обратно. В этот день она не вышла, осталась сидеть за рулем, не заглушив двигателя, она даже не опустила стекло окошка, когда он обходил машину, чтобы договориться, в котором часу их вернуть. Она только подержала перед стеклом ладонь с растопыренными пальцами. «В пять часов», – прочитал он по ее губам; дочкам она еще помахала рукой, а на него больше не смотрела.
Вот что я сделаю. Послонявшись, он остановился в кухне перед застекленной дверью, ведущей на балкон. Он увидел свое отражение в стекле, не слишком четкое – то, что надо. Взрослый мужчина в свитере и джинсах. Небритый – но это только сейчас, завтра будет иначе.
Когда-то он так и сделал. В студенчестве он почти два года встречался с девушкой, которая, как и он, посещала лекции по раннему Средневековью. Симпатичная девушка, милая девушка, не фотомодель, но привлекательная: полудлинные темно-каштановые волосы, которые он любил пропускать между пальцами, невероятно мягкая кожа, темно-карие глаза, всегда смотревшие на него взглядом, который можно было истолковать лишь одним образом. Он ненавидел слово «ненасытная», услышанное однажды от однокурсника – о ней, но однокурсник не преувеличивал. Она хотела всегда и везде, так часто, как только можно, двадцать четыре часа в сутки. Место и время большого значения не имели. Порой он и сам не знал, который час, когда она прижималась к нему сзади, а кончики ее пальцев уже что-то теребили возле его пупка; иногда он видел, как сквозь занавески проникает первый дневной свет, но чаще была полная темнота и мертвая тишина.
С наступлением ночи, после одного раза на диване в доме ее родителей (сами родители уезжали на выходные в Париж или в Лондон), еще одного раза под душем, еще двух раз на настоящей кровати – на двуспальной кровати в родительской спальне – и двух раз в ее девичьей комнате, в комнате со стенами, украшенными постерами с лошадьми, и с десятками плюшевых зверюшек, они проваливались в теплый сон без сновидений, что вспоминалось ему смутно, точнее, совсем никак. Еще на следующий день он чувствовал все – и везде. По дороге на лекции он воображал, что ему больно от велосипедного седла, ему приходилось остерегаться, как бы не застонать вслух, усаживаясь на скамью в аудитории, его тело было вялым и разморенным, как после многокилометровой прогулки по зимнему штормовому побережью. Щеки пылали, кончики пальцев пощипывало. Но вообще-то, пылало и пощипывало везде, во всех местах, которых она касалась своими руками, своими ногами, своими губами, – места, которых она не искала своим телом, можно было пересчитать по пальцам одной руки.
Ему достаточно было лишь прикрыть глаза, как все возвращалось – не в деталях, а будто расплывчатый, сильно недодержанный французский фильм. А если она заходила к нему днем или он к ней, все начиналось сызнова. Он пытался готовиться к зачету, он делал вид, что пытается заниматься. Сначала она лежала на кровати с газетой, он слышал, как она листает газету у него за спиной. Но потом он слышал, как она откладывает газету; она вставала и подходила к нему.
– Тебе не надо сделать перерыв? – шептала она ему на ухо, запуская руки к нему под рубашку.
Потом она принималась за мочку его уха – сначала только губами, затем кончиком языка и наконец зубами. Еще совсем недолго и исключительно для приличия он утверждал, что ему «правда надо заниматься», потом признавал себя побежденным. Они редко добирались до кровати – все случалось от силы в трех метрах от его письменного стола. Позже, после взрыва, она очень мило обещала ему, что пришьет обратно все пуговицы от его рубашки. И вдруг в один прекрасный день она это прекратила. Не совсем в один день: сначала она несколько раз не перезвонила, потом ей надо было «уехать на выходные». «С кем?» – напирал он. На полсекунды он услышал нерешительность в ее голосе, и она ответила «с родителями». Во вторник после тех выходных он специально пришел на лекцию по раннему Средневековью еще до начала, но она там даже не появилась. «Мне неприятно говорить это по телефону, – сказала она в тот же день, когда он до нее дозвонился, – но у меня есть другой. Извини, Ян. Нам было хорошо, но все кончено».