А она вдруг вскакивает, как крик, резко сдергивает с меня тень простынного шелка и, разрушив мои мысли о народе, набрасывается на меня, как львица, нежная кошечка, чтобы снова и снова терзать мою отдохнувшую плоть.
– Слушай, Юленька, – пытаюсь я утихомирить ее порыв, – там люди…
Ей нет дела до людей. Новый поцелуй запечатывает мне рот, и слышны только ее стоны и шумное горячее дыхание, иногда скрип жемчужных зубов и тревожный шепот испуганных простыней…
Это – чудесно! Как сотворение мира!
Потом – тишина.
Синий бархат неба усеян звездами, мир спокоен и тих, но ароматом тревоги уже повеяло с улицы. Видимо, нравы моего дома смущают народ. Нужно вставать и идти. Это – царское дело. Выглянуть в окно? Я набрасываю на себя что-то из своих золотистых одежд, подхожу к окну и машу рукой. И этого приветственного знака достаточно, чтобы снова грохнула музыка. Посходили с ума барабаны, снопы синих искр растерзали мрак сумерек. Свадьба, свадьба! Снова пир горой, продолжается счастье…
– Что случилось, – всполошилась Юленька, подойдя к окну, – что там?
Там – жизнь.
– Так много людей!
– Вся страна…
– Ладно, – произносит она, – идем к ним. Где мои сандалии?
Она ищет, я жду, она ищет. Кажется, что проходит вечность. Но на то я и царь, чтобы ждать сколько требуется. И вот мы снова идем сквозь строй своего народа. Господи, сколько же их тут! Порядком уставшие, но счастливые, они встречают нас ликованием. Горы еды, реки вина, море песен и смеха, шуток и слез. Никто, конечно, не подает вида, но на этом веселом полотне счастья, как и в сиянии солнца, есть черные тени. Слепые!.. Я узнаю их по неуверенным движениям рук, напряженным позам, по тому, как они, ориентируясь только на звук, запаздывают с поворотом головы в нашу сторону, когда мы с царицей проходим мимо, сияя улыбками и разбрасывая по сторонам золотые монеты. Они понимают, что им не угнаться за звоном золота и остается только пристыженно улыбаться, будто бы в этом они виноваты. Их глаза – как ночное небо, забранное облаками: ни луны, ни звезд, ни единого светлячка. Слепо верят они только коже, только кожа их поводырь. А когда они слушают песни, мне кажется у них вырастают уши. Так они тянутся к радости и веселью. Запах заливных язычков соловьиных их тоже волнует, как и запах вина и мирры, но все это не стоит и ломанного гроша, когда вокруг них царит непроглядная ночь.
– Юю, – спрашиваю я, – ты счастлива?
Она только крепче сжимает мне руку.
– Ты сегодня выглядишь так, словно у тебя что-то случилось.
– Ты забыл поцеловать мне плечо…
Я целую. Это одна из лучших минут моей жизни.
До царского трона, куда мы направляемся, еще несколько шагов. Не успеет растаять под сводами дворца эхо последнего удара барабана, – и мы упадем в кресла. Последний удар уже грохнул, и эхо его еще живо. Его еще слышит каждое ухо, способное слышать. Можно, конечно, замедлить шаг, и эхо умрет без царского на то повеления. Оно всегда замирало с поднятием моей руки. Это традиция, которой я управляю. Мы восседаем на трон, и я поднимаю руку, и умирает эхо, и теперь – тишина. Кажется, даже факелы перестали дышать, их пламя безвольно застыло, как слитки червонного золота, мраморный пол, кажется, распорот и, все звуки ринулись в бездну ада. Ни одна грудь не вздымается вдохом. Мир замер в ожидании, мухи – и те вымерли. Все взгляды сверлят мою руку. Требуется одно-единственное движение, шевеление мизинца, – и мир оживет. Тишина длится дольше, чем этого требует традиция, и я даю себе в этом отчет. Я умышленно нарушаю традицию ради светлого мига слепых. Мне нужны доли секунды, чтобы свет озарил их души, а глаза прозрели. Всю свою волю я собираю в кулак. Поэтому левая рука так крепко сжимает кисть Юли. Но она не вскрикнет, не выдаст боли. Я об этом даже не думаю, а тихонечко, чтобы ни один зоркий глаз не уловил этого движения (что привело бы ко всеобщему взрыву), направляю раскрытую ладонь правой руки в сторону слепого. Эта царская ладонь источает свет, целительный свет, которого не видит никто. Кроме слепого. Этим светом я всегда переполнен и дарю его тем, кто глух или слеп. Или слабодушен. Лишь на секунду мне нужно закрыть глаза, а когда я их открываю, – вижу ночь, у которой поблекли звезды: его глаза еще не прозрели, но рассвет уже побеждает мрак. Время, кажется, остановилось, да и я выжидаю. В успехе я не сомневаюсь. Просто жду, как ждут рождения ребенка и, когда уже уверен в успехе, когда синь его глаз обласкала меня осмысленным взглядом, я роняю ладонь. Разрубаю воздух. Крик слепого (Я вижу, вижу!) тонет в гаме и шуме толпы. Но я-то слышу этот святой вопль радости. В это чудо невозможно поверить, в него верит только слепой.
– Видишь, – шепчу я Юле, – того слепого?
Она, улыбаясь, кому-то кивает.
– Теперь и он видит, – говорю я.
Она кивает. О чем она думает, когда не слышит меня?
Радость, осветившая было мое лицо, снова сменяется скукой, которая уже тревожит распорядителя, видимо, поэтому и выходит танцовщица. Эту Аспазию я вижу впервые, я не помню ее лица, и змеиное ее тело меня вовсе не поражает. Ее танец – чистое совершенство – восхищает всех. Это и в самом деле истинная гармония движения и звука. Кажется, музыка исходит из этого дерзкого тела, каждое движение которого рождают сладкие звуки флейты, и даже гулкий удар барабана пропитан нежностью, как весенний гром, пробуждающий землю к жизни. Я вижу взгляд того слепого, устремленный на танцовщицу. Для него это потрясение. Глаза его полны света и радости, и удивления. Только восхищаться они не могут. Это глаза блаженного, которые ничего не выражают, ничем не восхищаются, а только удивлены. Так дети впервые смотрят на угли горна, пытаясь потрогать их руками.
– Юленька, – шепчу я снова, – тебе нравится?..
Но она поглощена волшебством танца. Это, конечно, чудо, еще одно чудо: так божественны звуки флейты, так приникли к ним линии тела! И, что греха таить, я тоже восхищен этим чудом. Хотя вид у меня и скучающий, я приветствую юную фею улыбкой с царского трона и чувствую, как пальчики Юли сжимают мою руку. Потому, что танцовщица приближается к трону? Бесконечно воздушная, призывно реющая при каждом движении легкая накидка (из дыма?) и какие-то там бусинки, и жемчужный набедренный пояс не способны скрыть красоты ее юного тела, живой трепетной кожи. А пожар ее сладких губ, так жадно ждущих моего поцелуя, пылает как утренняя заря на восточном небе. Разве эти губы ждут моего поцелуя? Конечно. Царского! Блестки глаз умирают с хлопками ресниц и с их помощью воскресают.
Я только улыбаюсь.
Краем глаза я вижу первосвященника, взгляд которого полон молодого задора. Фарисеи, саддукеи и книжники, рыбаки, кузнецы и плотники, и мытари, и швецы только сглатывают слюну. Я вижу, как движутся их кадыки.
Этот танец – подарок царю. И, конечно, царице тоже. Видимо, поэтому ноготки ее пальчиков так впились в мою кожу, рука кажется в пекле ада. Юленьк, ты ревнуешь? Царский трон – высокое место, но как легко эта юная плоть берет высоту, покорить которую не всякий бы взялся. Ее пальчики вьются у моих колен и ресницы мигают, как маленький веер. В трепетной оправе алых губ сверкают полоски острых жемчужин. У самого моего лица. Я просто жду, улыбаясь, ни единым движением, ни взглядом не выдавая поражения царского величия.