Рабби Сендерс остановился и глубоко, прерывисто вздохнул. Я попытался сглотнуть — но рот мой был словно набит песком. Дэнни сидел, прикрыв глаза правой рукой, его очки были подняты на лоб, а плечи тряслись. Он беззвучно плакал. Отец не глядел на него.
«Мой брат был таким же, как Даниэл. Что это был за ум! Что за ум! Но он не был таким же, как Даниэл. Мой Даниэл, слава Богу, здоров. А брат мой долго-долго болел. Его ум сжигала жажда знаний. А тело было бессильно против болезни. И наш отец растил его не так, как он растил меня. А когда он достаточно окреп, чтобы уехать в ешиву учиться, было уже слишком поздно.
Когда он уехал в Одессу, я был еще ребенком, но я помню, на что был способен его разум. Но это был холодный разум, Рувим! Почти что жестокий, не затронутый движениями души. Высокомерный, заносчивый, нетерпимый к менее блестящим умам, рвущийся к знаниям, как самозванец рвется к власти. Он не принимал боли, он был безразличен и нетерпелив к страданиям. Даже недуги собственного тела этот ум презирал. После того как мой брат уехал в ешиву, больше мы не виделись. В Одессе он попал под влияние какого-то маскиля[71], уехал во Францию и стал знаменитым математиком, университетским профессором. Он погиб в Аушвице, в газовой камере. Я узнал об этом четыре года назад. Он умер евреем. Не соблюдавшим заповеди, но и не выкрестом, слава тебе Господи. Мне хочется верить, что перед смертью он понял наконец, сколько страданий в этом мире. Я на это надеюсь. Это спасет его душу.
Рувим, выслушай же то, что я собираюсь тебе сказать, и запомни это. Ты стал мужчиной, но могут пройти годы, прежде чем ты поймешь мои слова. А может, и вообще никогда не поймешь. Но имей терпение выслушать меня.
Когда я был совсем юн, мой отец, да покоится он в мире, стал будить меня посреди ночи. Я был совсем ребенком, я начинал плакать, но он все равно будил меня и начинал рассказывать о разрушении Иерусалима, о мучениях народа Израиля, и я снова плакал. Это продолжалось не один год. Однажды он взял меня в больницу — ах, что это был за опыт! — и часто водил меня к беднякам, к нищим, вел при мне с ними беседы. Со мною отец никогда не разговаривал — только когда мы учились. Он учил меня молчанию. Учил вглядываться в себя, черпать в себе силы, проверять свои поступки своей душой. Когда его последователи спрашивали, почему он никогда не разговаривает со своим сыном, он отвечал, что не любит говорить, — слова жестоки, слова лукавы, они разрушают то, что в сердце, они скрывают сердце, а сердце говорит через молчание. Понимать чужую боль можно, лишь испытав свою, говорил он, оборотившись внутрь себя и найдя собственную душу. Познать боль очень важно, говорил он. Только это избавляет от гордыни, от заносчивости, от безразличия. Учит, насколько хрупки мы и ничтожны, как зависим от Царя Вселенной. Постепенно, очень постепенно начал я понимать его слова. Годами молчание смущало и пугало меня, хоть я всегда верил ему и никогда не роптал на него. И когда я достаточно подрос, чтобы это понять, он объяснил мне, что цадику важно, как никому, знать что такое боль. Цадик должен знать, что этот такое — страдать за свой народ, сказал он. Он должен взвалить на себя их боль и нести ее. Всегда. Он должен повзрослеть раньше времени. Он должен плакать — он должен всегда плакать в своем сердце. Даже веселясь и танцуя, он должен плакать о страданиях своего народа.
Ты не понимаешь меня, Рувим. Я по глазам твоим вижу, что ты меня не понимаешь. Но мой Даниэл теперь понимает. О, теперь он хорошо это понимает.
Рувим, я не хотел, чтобы мой сын стал подобен моему брату, да покоится он в мире. Лучше мне совсем не иметь сына, чем иметь гениального сына, лишенного души. Я взглянул на своего четырехлетнего Даниэла, и я сказал себе: „Как мне научить этот ум, что значит иметь душу? Как мне научить его чувствовать боль? Как научить захотеть принять на себя страдания ближнего? Как мне добиться этого и не потерять моего сына, которого я люблю как самого Царя Вселенной? Как мне добиться этого так, чтобы он, Господь оборони, не отвернулся от Царя Вселенной и его заповедей? Могу ли я выучить моего сына так, как выучил меня мой отец, и при этом не отвратить его от Торы?“ Ведь это Америка, Рувим. Это не Европа. Мир здесь открыт. Здесь есть библиотеки, книги, школы. Великолепные университеты, в которых никто не думает о квоте на евреев. Я не хотел отвратить моего сына от Бога, но я не хотел, чтобы он вырос умом, лишенным души. Когда он был еще мальчиком, я уже понимал, что не смогу удержать его от того, чтобы он отправился в большой мир за знаниями. Я понимал, что это может отвратить его от того, чтобы занять мое место. Но я не мог допустить, чтобы он полностью отвернулся от Царя Вселенной. И должен быть уверен, что его душа станет душой цадика — независимо от того, кем он станет в жизни».
Он закрыл глаза, казалось, полностью ушел в себя. Его руки дрожали. Воцарилось долгое молчание. Слезы катились по крыльям носа и исчезали в бороде. Он судорожно вздохнул, потом открыл глаза и уставился на лежащий перед ним Талмуд.
«Ах, какой ценой… Он был маленьким, и я любил его, и говорил с ним, и накрывал своим талесом, когда молился… „Папа, отчего ты плачешь?“ — спросил он меня однажды из-под талеса. „От людских страданий…“ — отвечал я. Он не понимал. Ах, кто бы знал, как это ужасно — ум без души… В эти годы он научился любить меня и доверять мне… А когда он подрос, я оторвал себя от него. „Почему ты мне не отвечаешь, папа?“ — спросил он меня однажды. „Потому что ты уже достаточно большой, чтобы обратиться за ответом в свою душу“. В другой раз он со смехом сказал про кого-то: „Папа, да это же просто дурак набитый!“ Я пришел в ярость. „Загляни в его душу, — ответил я. — И постарайся посмотреть на мир его глазами. Подумай, как страдает он от своего невежества, и тебе совсем не будет смешно“. Он был в замешательстве, он мучился. Ему начали сниться кошмары… Но он научился искать ответы самостоятельно. Он страдал и учился понимать чужие страдания. В молчании, установившемся между нами, он научился слышать плач целого мира».
Он остановился. С губ его сорвался вздох — тяжелый, мучительный, как стон. Затем он посмотрел на меня глазами, влажными от собственных страданий.
«Рувим, ты и твой отец — вы стали благословением для меня. Царь Вселенной послал тебя моему сыну. Он послал тебя тогда, когда мой сын был уже готов взбунтоваться. Он послал тебя слушать, что говорит мой сын. Он послал тебя, чтобы ты был моими закрытыми глазами и моими залепленными ушами. Я смотрел на твою душу, Рувим, а не на твой ум. В статьях твоего отца я искал его душу, а не его ум. Если бы ты не нашел ошибку в гематрии, изменило ли бы это хоть что-нибудь? Нет. Ошибка в гематрии показала мне, что у тебя хорошие мозги. Но я уже знал твою душу. Я узнал ее в тот день, когда Даниэл пришел домой и заявил, что хочет быть твоим другом. Ах, видел бы ты в тот день его глаза. Слышал бы ты его голос. Каких усилий ему стоило сказать мне это. Но он это сделал. Я знал твою душу, Рувим, прежде чем я узнал твой ум и лицо. Тысячу раз возносил я благодарности Царю Вселенной за то, что Он послал тебя и твоего отца моему сыну.