Или же еще хуже для вас: поистине ваш сын, он требовал не мести вам, а кары: он отказался от двух выбранных нами невест, не только богатых, но целомудренных, ради этой и предпочел ее не одной, а обеим. Я не знала, мы не знали, мы знали только, что он отказался, отверг именно так, как я сказала, это было не столько отказом, сколько отрицанием, мы решили, что жениться он еще не готов, что ему хочется еще немного холостяцкой, нестесненной свободы, которую он получил - получил? - обрел лишь вчера, когда снял военную форму. Что ж, мы могли подождать и ждали; время шло, и нам казалось, что времени еще много, потому что брак долог. Потом - неожиданно, внезапно для нас, знавших лишь работу и хлеб, не политику и славу, - началась война, и было достаточно времени или нет, прав он был, выжидая или нет, уже не имело значения. Потому что теперь он не стал ждать; он ушел в первые же дни, достав из сундука старую, пропахшую нафталином форму, и мы тоже поспешили уйти; вы знаете, где находится ферма - находилась (нет, все еще находится, потому что она должна уцелеть, стать почвой для того, что вы в конце концов позволите нам), и незачем объяснять, почему мы были вынуждены ее покинуть, так как вам по должности приходится иметь дело с растерянной, измученной массой гражданских, бросивших жилье, чтобы освободить место для ваших побед.
Он даже не стал ждать, когда призовут его возраст. Тот, кто не знал его, мог бы решить, что молодой холостяк принимает даже войну как последний, отчаянный шанс избежать брачных уз, но, разумеется, был бы не прав, что он и подтвердил через два года. Но мы прекрасно понимали, в чем тут дело. Он теперь был французом. Франция требовала от него за эту привилегию и право, за эту уверенность и независимость лишь готовности защищать ее и их, и он пошел выполнять свой долг. Потом вдруг Франция (и вся Западная Европа) услышала ваше имя; ваше лицо было знакомо каждому ребенку во Франции, потому что вы должны были спасти нас - вы, самый главный из всех, должны были не командовать нашими армиями и армиями союзников, командовать ими было не нужно, потому что они испытывали тот же страх, угрозу, что и все, их нужно было только вести, успокаивать, подбадривать, и делать это должны были вы, потому что они верили, доверяли вам. Но я знала больше. Не лучше, просто больше; еще до войны мне достаточно было отправить эту вещь, - она снова чуть пошевелила сжатым кулаком, лежащим в ладони другой руки, - в редакцию почти любой газеты, чтобы узнать не только вашу фамилию, но и вашу должность, и местопребывание. Нет, нет, вы начали войну не затем, чтобы подвергнуть его дальнейшему испытанию как своего сына и француза, скорее уж, раз война началась, его участь, судьба - воспользовались ею, чтобы представить сына отцу. Понимаете? И вы, и он спасаете Францию, он на своем незаметном месте, вы на своем высоком и недосягаемом, и в день победы вы наконец встретитесь друг с другом лицом к лицу, и он по-прежнему будет незаметным, если не считать смелости, преданности и верности, которые будет символизировать и утверждать медаль, приколотая вами ему на грудь.
Разумеется, дело было в этой девушке; вот та его кара и месть, которых вы страшились: проститутка, марсельская шлюха должна была стать матерью ваших внуков. Он сказал нам о ней, приехав в отпуск на втором году войны. Мы - я - конечно, воспротивились, но он унаследовал от вас и способность добиваться своего. О да, он рассказывал нам о ней: хорошая девушка, сказал он, ведущая из-за судьбы, нужды, необходимости (у нее есть старая бабушка) жизнь, которая ей не подходит. И он был прав. Мы поняли это, как только он привез ее к нам. Он был прав. Она хорошая девушка, по крайней мере сейчас, во всяком случае, с тех пор, может, она всегда была хорошей девушкой, как считает он, или, может, с тех пор, как полюбила его. В конце концов, как могли мы противиться их браку, если тут видно, что может сделать любовь: погубить женщину и спасти ее. Но теперь это неважно. Вы никогда не поверите, возможно, не рискнете, не посмеете поверить, что он никогда не имел бы к вам никаких претензий, что дети этой шлюхи носили бы фамилию не его отца, а моего. Вы ни за что не поверите, что они никогда не узнали бы, чья кровь течет в их жилах, как не узнал бы и он, если б не этот случай. Но уже слишком поздно. Все это позади; я представляла себе, что вы впервые увидите его на поле последней победной битвы, прикалывая медаль к его мундиру; но вы впервые увидите его - нет, даже не увидите, вас там даже не будет привязанным к столбу, вы увидите его - если придете взглянуть на него, но вы не придете - через плечи солдат и наведенные винтовки.
Ее сжатая рука взлетела, мелькнула почти неуловимо для Глаза, и маленький старый медальон из чеканного золота сверкнул в воздухе, скользнул по крышке пустого стола, потом раскрылся, будто карманные часики, и замер, обнажив две миниатюры на слоновой кости.
- Значит, у вас действительно была мать. На самом деле. Когда в ту ночь я впервые увидела внутри второе лицо, то сперва подумала, что это ваша жена, или возлюбленная, или любовница, - и возненавидела вас. Но теперь я все знаю и прошу прощенья, что приписывала вам такую слабость - способность заслужить тепло человеческой ненависти. - Она поглядела на него сверху вниз. Выходит, я слишком долго ждала, чтобы предъявить вам сто. Нет, я опять ошибаюсь. Было бы поздно в любой миг; едва я решила бы использовать его как оружие, пистолет дал бы осечку, лезвие сложилось бы при ударе. И, конечно же, вы знаете, в чем будет заключаться моя следующая просьба.
- Знаю, - ответил старый генерал.
- И, конечно же, заранее согласились, потому что тогда он уже не будет угрозой для вас. Но все же ему еще не поздно получить этот медальон, хотя он и не может спасти его. По крайней мере это вы мне можете обещать. Ну, скажите же: "Ему не поздно получить его".
- Не поздно, - сказал старый генерал. - Он его получит.
- Значит, он должен умереть. - Они поглядели друг на друга. - Ваш сын.
- Разве он не просто получит от меня в тридцать три года то, что я завещал ему с самого начала?
Судя по размеру и местоположению, та комната, которую старый генерал называл своим кабинетом, некогда была спальней, кельей любимой фрейлины или камеристки маркизы, но теперь она походила на библиотеку, привезенную целиком из английского загородного дома, а потом лишенную книг и меблировки. Полки на трех стенах были пусты, на четвертой тоже, лишь в уголке были аккуратно составлены несколько военных наставлений и справочников. Под этой полкой у самой стены стояла узкая армейская койка без подушки, аккуратно застеленная серым армейским одеялом; в изножье ее стоял старый походный столик старого генерала. Кроме этого, в комнате находился массивный, похожий на викторианский, даже на американский, стол, окруженный четырьмя креслами, в которых сидели четыре генерала. Немецкий генерал поужинал, и стол был убран; денщик уносил последний поднос с грязной посудой. Перед старым генералом стоял кофейный сервиз и поднос с графинами и бокалами. Старый генерал налил в чашечки кофе и раздал их. Потом взял один из графинов.
- Вам, разумеется, шнапс, генерал, - сказал он немцу.
- Благодарю, - ответил немец.
Старый генерал наполнил бокал и передал его немцу. К британцу старый генерал не обращался; он просто передал ему графин с портвейном и пустой бокал, потом еще один.