начальства по привитию в них, как выразился однажды один высокий культур-чиновник, «через литературные образы глубокого и спокойного патриотизма» приобретут не менее глубокую и не менее спокойную и осознанную аллергию на любые начальственные телодвижения и начнут наконец читать классическую и современную литературу. Особенно «опасную». И начнут ясно понимать, что то, что опасно для спокойствия начальства, совсем не опасно для каждого из них и для страны вообще. А скорее наоборот.
Прием как прием
То ли мы постепенно устаем удивляться, то ли они постепенно устают удивлять. Так или иначе, но следить за причудами и извивами дискурсивного поведения нынешней власти стало как-то совсем неинтересно. Ощущение такое, что это самое дискурсивное поведение как-то уже устоялось, утопталось, вошло в гранитные берега, стало вполне предсказуемым и с ходу узнаваемым, или, если пользоваться термином филологов-формалистов двадцатых годов, автоматизировалось. Они неинтересны. Интересны – да и то уже не очень – их ретрансляторы и толкователи.
В советские годы многословные летаргические речи коммунистических вождей тоже не были явно обращены непосредственно к трудящимся массам. Даром, что они лились из телевизионных экранов полный рабочий день, а потом еще повторялись в вечернее время. Трудящиеся массы просвещались посредством армии спецжрецов, обучаемых своему ремеслу на бесчисленных кафедрах марксизма-ленинизма.
Причем это происходило ступенчато. Многочасовой и абсолютно герметичный по форме и содержанию доклад генерального секретаря сначала толковался в анонимных передовых статьях главных коммунистических газет, а сами эти статьи, тоже не баловавшие граждан повышенной внятностью и прозрачностью смысла, «на местах» разъяснялись бродячими лекторами из общества «Знание», иногда буквально на пальцах.
Сходство, причем существенное, между «деятелями» той эпохи и нынешней, в общем-то, одно – и те и другие не воспринимаются да и не являются на самом деле субъектами высказывания, а являются их объектами. Они не «авторы». Они персонажи.
В искусстве, в литературе, в кино это явление имеет давнюю почтенную традицию. Автор время от времени делегирует персонажам стихи, прозу, картины, музыкальные произведения. Достаточно вспомнить стихи капитана Лебядкина. Или роман о Понтии Пилате. Или стихи из романов «Дар» и «Лолита». Или «Рукопись, найденную в Сарагосе».
Атрибутируя собственные тексты придуманным им персонажам, автор как бы уклоняется от полной ответственности за них, отчуждает их от себя, придает этим текстам специфическую мерцательность.
Особенно интересно, а чаще курьезно это выглядит в тех случаях, когда по замыслу и воле автора его персонаж назначается «гениальным поэтом» или «гениальным художником».
Еще интереснее те случаи, когда автор сам на себя берет роль собственного персонажа. А то и собственного произведения, как это часто происходит в современном искусстве.
Но это ладно, это искусство, и об этом – отдельный разговор.
Советские коммунистические деятели тоже были персонажами. Все они – от генерального секретаря до диктора радио и телевидения – тоже не были субъектами высказывания. Они даже и не делали вид, что они произносят свой собственный текст.
Их персонажность была по-своему честной и открытой. Уже хотя бы потому, что они произносили свои речи, не отрывая глаз от листка бумаги формата А4 с крупными буквами и заботливо проставленными ударениями.
Нынешние – тоже персонажи. Но другие.
Они – персонажи, усиленно вгоняющие и, кажется, окончательно и бесповоротно вогнавшие сами себя с устойчивое состояние бесноватости.
Они – персонажи какой-нибудь черной комедии, эксцентричные уроды, упивающиеся сладким, потому что совсем, как им кажется, безнаказанным, негодяйством, не генерирующие даже, а скорее бурно ретранслирующие и направляющие на все четыре стороны света сыгранную, но от этого не менее опасную ненависть.
Они – персонажи, возгоняющие до состояния скверно очищенной сивухи мутную брагу мракобесно-воинственной риторики, пропахшей кислой подвальной сыростью и застоялой чердачной пылью.
То, что они «в роли», – совершенно очевидно. И чтобы заметить это, никакой особенной проницательности не требуется. А вот почему именно такие роли столь привлекательны для них, это вопрос действительно интересный.
В начале я уже упомянул о филологах «формальной школы». В той среде бытовало представление об искусстве вообще и о художественном методе отдельно взятого художника как о «сумме приемов».
И это довольно долгое время было или, по крайней мере, казалось продуктивным и удобным для описания. Причем не только описания фактов искусства, но и фактов социальной жизни.
Когда-нибудь бесстрастные исследователи нашей нынешней эпохи непременно напишут: «Вранье как прием», «ненависть как прием», «подлость как прием». И они, из своего далека наблюдающие за нашим причудливым временем, будут, разумеется, правы.
Разумеется, приемы, а что же еще. Хотя эти приемы уж как-то слишком подозрительно приближены к тому, что принято называть органикой.
Я живу в настоящем. В таком, какое оно есть. Я живу сейчас. И здесь. И я не нахожу в себе достаточной силы воображения, чтобы посмотреть на все это непредвзятыми глазами потомка.
Поэтому мне приходится говорить и упорно повторять: «Вранье как вранье», «ненависть как ненависть», «подлость как подлость». Что делать: бывают ситуации, когда вещи невозможно не называть их собственными именами.
Приплясывать за плугом
Известно, что художественный авангард, в какие бы времена он ни возникал и как бы он в разные времена ни назывался, всегда колеблет, а то и прямо нарушает сложившиеся к тому времени представления о жанрах. Он всегда является злостным, но конструктивным нарушителем жанровых ожиданий.
Достаточно вспомнить, например, что великие пьесы Чехова, бесконечно томительные и печальные до безысходности, в которых к тому же время от времени кто-нибудь застреливался, назывались «комедиями».
В один из дней конца восьмидесятых, то есть того двусмысленного и очень интересного исторического периода нашей жизни, который назывался «перестройкой», когда вдруг ни с того ни с сего стало можно почти все, когда возник публикаторский бум, когда художники спустились по пыльным лестницам со своих чердаков, чтобы предъявить себя и свои творения городу и миру, когда многих заворожило сладкое слово «авангард», и по ведомству «авангарда» стало числиться все, что угодно, например картинки с церковками, где неопровержимым признаком авангарда считалось то, что эти самые церковки были, допустим, расположены под углом в сорок пять градусов, когда на заборе строительной площадки можно было обнаружить трогательную в своей неофитской наивности афишу, приглашавшую посетить «Выставку авангардистов Киевского района», – в один из этих незабываемых дней я встретил на улице знакомого молодого художника.
Он был расстроен. Он сказал, что его работы не взяли на одну из больших и важных выставок, причем не «Киевского района», а, так сказать, настоящих.
«Почему же не взяли?» – полюбопытствовал я. «Да понимаешь, в чем дело, – огорченно ответил он, – там два зала – в одном