Тем временем Жералдо-старший пошел искать, на чем им в Монте-Лавре добираться, в другой день это была бы нелегкая задача, но сегодня — всегда бы так! — мы попали в страну друзей, вот маленький фургончик, тесно будет, да кто обратит внимание на такие мелкие неудобства, они привыкли спать на рогоже, а под голову рукоять плуга класть, заплатить надо только за бензин, и то не обязательно. Возьмите, выпейте стаканчик. Возьму, чтобы не обидеть вас, и не удивляйтесь, если Мария Аделаида заплачет, она заплачет сегодня вечером, когда услышит по радио: «Да здравствует Португалия!», а может, она раньше плакала, вчера, когда первые вести дошли до нее, а может, когда бежала через улицу к солдатам, или когда они ей махали, или когда отца обняла, — она сама не знает, чувствует только, что жизнь переменилась; и это именно она скажет: Если бы дедушка… ни одного слова больше она не сможет произнести, такому горю не поможешь.
Но не будем думать, что в латифундии все поют хвалу революции. Вспомним, что говорил рассказчик про барракуд и про другие опасности в этом море. Вся династия Ламберто Оркеса собралась на совет, сидят они вокруг круглых своих столов, нахмуренные, мрачные, наименее озлобленные из них бросают осторожные и неуверенные слова: если, конечно, однако, может быть — в этом латифундисты единодушны. А вы как полагаете, сеньор падре Агамедес, этот вопрос никогда не остается без ответа, и самого подходящего, но осторожность церкви беспредельна, падре Агамедес, смиренный слуга Господний, посланный сюда просвещать души, достаточно знает об осторожности и церкви. Царствие наше не от мира сего, воздайте кесарю кесарево, а Богу Богово, — вышел сеятель в поле, не обращайте внимания, в сомнительных случаях падре Агамедес немного заговаривается, туманно выражается, чтобы время выиграть, дожидается, пока от епископа указания придут, но вы на него можете положиться. Вот на кого, к сожалению, положиться уже нельзя, это на Леандро Леандреса, в прошлом году умер, в своей постели и причастившись Святых Тайн, как оно и следует, а те из его многочисленных последователей, сторонников, братьев и начальников, которые не сбежали, сидят в тюрьмах по всей стране, а в Лиссабоне их перестреляли прежде, чем они сдались, нет больше людей, что-то теперь с ними, латифундистами, будет. На жандармов тоже нельзя слишком рассчитывать, если только они благонамеренно не затаились в ожидании распоряжений, больше капрал Доконал ничего не мог сказать Норберто, стыдно было капралу, извивался, словно голый, вышел, как и вошел, глаза опустив, заранее, чтобы пройти через Монте-Лавре, деревенские на него смотрят и следом идут, не то чтобы он их боялся, жандармский капрал никого не боится, но в латифундии стало невозможно дышать, будто гроза вот-вот разразится.
А теперь про Первое мая заговорили, это каждый год повторяется, но сейчас вслух шумят, вспомнить только, что еще в прошлом году тайком все надо было устраивать и организовывать, всякий раз приходилось к началу возвращаться, собирать верных товарищей, подбадривать нерешительных, успокаивать пугливых, и даже нынче не все верят, что праздник Первого мая можно отмечать открыто, как в газетах пишут — бедняк щедрой милостыне не верит. Никакая это не милостыня, заявляют Сижизмундо Ка-настро и Мануэл Эспада, разворачивают лиссабонскую газету: Вот здесь написано, что Первое мая будет отмечаться свободно, что для всей страны это выходной день. А как же жандармы, упорствуют памятливые. На этот раз они будут смотреть, как мы пойдем, и кто бы раньше мог подумать, что настанет день, и можно будет кричать «да здравствует Первое мая», а жандармы слова не скажут.
И так как нам всегда мало того, что есть, и обязательно надо придумать что-нибудь еще, иначе напрасно мы хлеб едим, стали поговаривать, будто в этот день все должны покрывала из окон вывесить и цветами украсить, как на крестный ход, еще немного, и они бы улицы стали мести и дома глиной обмазывать, вот как легко радость разрастается. Но и тут людей драмы подстерегают, я преувеличиваю, конечно, не драмы, но неприятности — несомненно: Что мне теперь делать, нет у меня покрывала, и сада с розами и гвоздиками нет, кому это только в голову пришло. Мария Аделаида разделяет эти тревоги, но она молода, полна надежд и говорит матери, не годится, мол, на малом успокаиваться, нет у них покрывала, так полотенце вместо него послужит, белоснежное полотно на двери повесят как знак мира в латифундии, и если штатский пройдет, то пусть с почтением шляпу снимет, а если военный — то пусть встанет навытяжку и честь отдаст дому Мануэла Эспады, труженика и хорошего человека. А о цветах вы, мама, не беспокойтесь, я пойду на источник Амиейро и нарву полевых, в это время ими покрыты все холмы и долины, а если апельсины цветут, то и веток апельсиновых принесу, и окно наше украшено будет, как терраса во дворце, у нас будет не хуже, чем у других, ведь мы такие же, как все.
И пошла Мария Аделаида к источнику, а почему именно сюда, она не знает, сама же говорила, что цветами покрыты все холмы и долины, путь ее лежит между изгородями, достаточно руку протянуть, и букет готов, но она этого не делает, кровь велит ей собирать цветы и пышные папоротники в этом сыром месте, а чуть подальше, на освещенной солнцем равнине, — ноготки, которые имя свое поменяли с тех пор, как Антонио Мау-Темпо принес их своей племяннице Марии Аделаиде в день ее рождения. Она уже нарвала целую охапку зелени и созвездие золотых звезд и сейчас пойдет обратно, нарежет над изгородью апельсиновых веток, но вдруг ее поразило внезапное ощущение: не знаю, что со мной, и не заболела я, никогда еще я не чувствовала себя такой здоровой, такой счастливой, это, верно, от запаха папоротников, которые я к своей груди прижимаю, сладко так прижимаю, а они ко мне жмутся. Мария Аделаида присела на край источника, будто ждет кого-то. Вся она в цветах, а никто не пришел.
Что за чудесные истории про заколдованные источники, про пляшущих вокруг них при лунном свете мавританок, про христианок, стонущих на папоротниках, тот, кому они не нравятся, потерял ключ от своего собственного сердца, мягче о нем сказать нельзя. Но вот так мало времени прошло с апреля и мая, а вновь вернулись в латифундии знакомые беды, не жандармы и не ПИДЕ, одних больше нет, а другая затаилась в своей крепости, смотрит на улицу сквозь занавешенные окна, а когда насущная необходимость заставляет выходить из дому, то жмется к самым домам — я тебя не вижу, я тебя не знаю. Нет, беды другие, из— вечные, так и хочется вернуться к началу и повторить сказанное: Стоял в полях неубранный хлеб, не давали его убирать, на произвол судьбы покинули, а когда работу люди идут просить, слышат: Нет вам работы — вот так-то, что это за свобода такая, вон, говорят, в Африке война кончается, а наша никак не кончится. А сколько посулов было, войска вышли из казарм, пушки увенчивали эвкалиптовыми ветвями и алыми гвоздиками, говорите «красными», сеньора, говорите «красными», теперь можно, по радио и телевизору только и разговора, что о равенстве и демократии, я работать хочу, а негде, кто же мне объяснит, что это за революция такая. Жандармы уже, как коты, потягиваются на солнце, когти выпускают, в конце концов законы латифундий все те же, и исполнять их должны все те же: я, Мануэл Эспада, я, Антонио Мау-Темпо, я, Сижизмундо Канастро, я, Жозе Медроньо со шрамом на лице, я, Гра-синда Эспада, и моя дочь, Мария Аделаида, которая плакала, когда услышала «да здравствует Португалия!», мы, люди этой земли, наследуем в лучшем случае только орудия труда, если они еще раньше не износились и не сломались, как износились и сломались мы… отчаяние вернулось на поля Алентежо, вернется и кровопролитие.